Факультет

Книга посвящается всем ее героям, которые были там, когда все это происходило…

Игорь Ягупов.

Родные с плачем, воем и причитаниями отправляли своих птенцов в науку; птенцы с глубокой ненавистью и отвращением к месту образования возвращались домой. Но это было очень давно. Время перешло. В общество мало-помалу пришло сознание – не пользы науки, а неизбежности ее.

Н.Г. Помяловский. Очерки бурсы.

Знания забываются, годы учебы – никогда!

Шура Щуров из Одессы.

«Жил-был декан, и декан был сволочь…» Фраза была обронена когда-то, и обещание было дано. Да и какой же факультет без декана? Рискуя навлечь на себя ненависть всех представителей этой почетной должности: живших – на небесах (все деканы, как и собаки, попадают на небеса), живущих – в их деканатах и будущих – еще пачкающих пеленки, – я все же начинаю именно этой фразой.

Дабы исключить самые скверные подозрения и лжеистолкования, замечу сразу, что декан, в ней упомянутый, – декан абстрактный, отвлеченный, не имеющий никакого отношения к декану, описание которого вы встретите в тексте.

Текст не имеет никакого жанрового определения. Это просто 80 пунктов, 80 единиц хранения, которые объединены единственно местом и временем. Так уж получилось, что несколько запавших в память эпизодов институтской жизни потребовали того, чтобы быть напечатанными.

Тексту предпосланы аж три эпиграфа. Что ж, давайте добавим еще один. Это старая итальянская эпитафия:

Quello che siete – fummo,

quello che siamo – sarete.

Чем вы сейчас – мы были,

чем мы сейчас – вы будете.

В данном случае она адресована всем будущим студентам-филологам и служит отправной точкой повествования. Итак, начнем?

1.

Погода стояла мягкая. Да, такой погоды уж не встретишь сейчас. Шел июль 1986 года – жаркий и солнечный. По гулким прохладным и залитым светом вечерним коридорам института прогуливаются пришедшие на собеседование абитуриенты. Глаза у них умные. И вдумчивые они все. И литературно одаренные, наверное. И все немного похожи на Пушкина: в очках и кудрявых волосьях.

– Да где же вы видели Пушкина в очках? – возмутится кто-то.

Но в кудрявых волосьях все. И с «сантиментом» в прищуре глаз. Ах, как обманчивы бывают кудряшки волосьев. И вычитанная где-то гнусная фраза всплывает в памяти: она была завита, как овца, и так же развита…

– Ну, вас-то всех примут, – многообещающим голосом вещает какая-то девочка молодому человеку в густых прыщах.

– Кого это – нас? – дожимает из девчонки признание молодой прыщеносец.

– Ну, ребят, – охотно поясняет девчонка. – Вас всех примут. В педагогический ребят всех берут, кто пришел.

Как выяснилось позднее, девчонка пророчествовала. Откровение не посетило ее лишь в одном: того прыщавого и не приняли. Но где найдешь сейчас даже и такую прорицательницу? И где сейчас такая погода? А ты-то сам что там делаешь в такую мягкую погоду? Что?

2.

Все вокруг выглядят нарядными и радостными. Малознакомыми, но много-обещающими. Большая аудитория пахнет краской. Этот запах, как запах розового масла – Понтия Пилата, преследовал нас все экзамены. Сдали! И слетелись теперь душным утром клевать гроздья победы. Не верится, никому еще не верится, что поступили. Но блеск в глазах уже есть. И ощущение, что жизнь завершилась счастливо…

– Меня-то приняли или нет? – спрашивает меня Оксана, опоздавшая на зачисление.

Она шутит: отличницу Оксану, сдавшую первый экзамен на «отлично», по закону зачислили уже заранее, без сдачи оставшихся предметов. Но Оксане все в новинку, все волнительно, и она самоутверждается:

– Меня зачислили или нет?

– Зачислили, зачислили.

– Точно?

– Да куда уж.

– А ты фамилию-то мою знаешь?

– Знаю.

– Точно?

– Точно, точно: Стецюк твоя фамилия.

3.

Оксана Стецюк.

Оксана приехала в Мурманск из маленького поселка в глубине Кольского полуострова. Приехала поступать в институт, приехала в большой город, приехала покорять и завоевывать. Так когда-то д’Артаньян скакал в Париж. Как и тот гасконец, Оксана кинулась в город с головой, далеко обогнав в его познании, как это часто бывает – и как это, кстати, и вышло с тем гасконцем, – гораздо более опытных и искушенных городских жителей.

Чего только она не вытворяла. В сентябре она заявила, что является муже-ненавистницей. А уже в ноябре вышла замуж, когда большинство ее ровесниц все еще зябко поеживались в своих девичьих кроватках.

Лиха беда начало. Оксана играла в самодеятельных театрах, на Новый год переодевалась гусаром, пела в ресторане, где-то прослушивалась и даже ездила в Калининград с какой-то концертной программой. Словом, она вела богемный образ жизни, успевая при этом еще и учиться в институте.

Потом, правда, Оксана перестала совершать глупости. А жаль…

4.

Мы стоим у расписания, предвкушая скорое начало занятий.

– Современный русский язык, история КПСС, введение в специальность… – читаю я. – Мерзость какая. Разве это может быть интересно?

– Кому как, – обиженно огрызаются две девчонки, старательно списывающие расписание в блокнотики.

С тех пор мы узнали друг друга гораздо лучше. И теперь я могу сказать с уверенностью: им это действительно было интересно. Им все было интересно. По крайней мере, они все это выучили на отлично. Девчонок звали Оля и Лена.

5.

Лена Стрелкова и Оля Балакирева.

Лена и Оля учились в школе в одном классе. Они вместе пришли в институт, который и окончили с красными дипломами. Оля почему-то называла Лену Стрелкову Кузей. Кузя с Олей все время почему-то занимались Маяковским и, я в этом уверен, знали о нем (вдвоем, по крайней мере) больше, чем сам Владимир Владимирович знал о себе.

Оля с Леной были лучшими студентками нашего курса. Это уж точно. Нравилось ли им учиться на филфаке пединститута? Наверное – да. Хотя они, безусловно, могли бы поступить и в любой другой вуз, который тоже окончили бы с красными дипломами. Нравилось ли им все, чем им приходилось заниматься на филфаке пединститута? Наверное – нет. Все никогда не может нравиться. Все предметы не могут быть одинаково интересны. Но Оля с Леной знали все. И по всем наукам имели только отличные оценки, подкрепленные нерушимыми, как единство партии и народа, знаниями.

6.

Осенняя свежесть из раскрытых окон. Но запах краски все еще чувствуется. Лекция. Альберт Сергеевич читает нам введение в современную советскую литературу:

«Почему современные писатели продолжают писать о войне? Не только потому, что это была трагедия целого народа, трагедия, о которой нельзя забыть, но и потому еще, что это было время героического порыва, высокого духовного взлета отдельной личности и народа в целом. Когда наши люди обнаружили в себе подлинную человечность, величие духа, преданность социалистическим идеалам.

Современная жизнь стала сложнее, противоречивее. И, быть может, обращение к теме войны – это в какой-то мере тоска по одухотворенности, ясности, четкости жизненной позиции. Во время войны многое было проще, жизненную позицию легче было определить. Это тоска и по нравственному максимализму в людях».

Да, как говаривала мамаша Кураж, в мирное время человечество растет в ботву. А революция даже еще лучше войны, потому что когда провозглашают революцию, то сражаться за нее идут только желающие. Это уже Марсель Пруст сказал.

А Смирнов все тянет и тянет свою волынку, завораживая нас зловещей, почти детективной ситуацией:

«Поздней осенью 1943 года партизанка Зося Норейко идет на задание в тыл врага. Она пробирается по ночному лесу, страшно боится и все же идет».

У меня ощущение дежа вю. Где-то я это уже слышал. Но где? Подобных книг я явно не читал. Эврика! Это же история про – задери ее – Красную Шапочку!

Чем дальше в лес – тем страшнее. В Смирновской проповеди появляется се-рый волк: «главное для него – не победа над врагом, а выжить любой ценой…»

Студенты жадно впитывают свежий воздух, заносимый ветерком в аудито-рию. Им тут еще нюхать и нюхать. Пять лет пройдут и горы станут песком – только тогда покинут они эти стены. Но об этом никто сейчас не думает: возраст еще не тот.

Стулья в аудитории мягкие, парты зеленые, свежеокрашенные – рассадницы лаковой вони. Студенты чувствуют новую жизнь и себя, в нее входящими. Они вырвались из чего-то, ушли из детства и стоят теперь перед выбором: записывать или не записывать эту чертову лекцию?

Смирнов доходит до пункта поедания Красной Шапочки волком: «и тогда Антон Голубин, боясь разоблачения с ее стороны в будущем, решает избавиться от Зоси». Жуть.

Звенит звонок, и мы на пятнадцать минут избавляемся от Смирнова. Студенты галдят: впереди второй час «пары», а Зося все еще не съедена.

– А мне здесь нравится, – говорю я Олегу Малышкину. – Мне очень нравится здесь.

Олег Малышкин смеется…

7.

Олег Малышкин.

У нас с Олегом, наверное, разная ментальность. Да, это точно. На первом курсе нас повезли «на картошку».

– Вы мне понравились в полях,– сказала нам потом в качестве комплимента Людмила Львовна Иванова. – Вы не строили из себя коллектив.

Строить-то мы ничего не строили, но Олежек Малышкин изрядно подпортил там нервы доброй половине из нас. Он родом из Белоруссии. Для них картошка (бульба) – что для украинцев сало, а для русских водка – дело святое.

Мы лениво ползаем по полю: работа у нас на время, а не на результат.

– Ну давайте наберем еще по ведерку? – ноет Олежек.

Когда все, набрав еще по ведру продукта, злобно косясь на Олежку, садятся отдыхать, Олежек просит:

– Ну еще хоть по ведерку, а? Картошка же!

– Отдохнем. Потом!

– А сколько будем отдыхать? – умильно заглядывает в глаза Олежек.

– Полчаса! – рявкают пятнадцать глоток.

– Ой! – Олежку чуть удар не хватил.

– Двадцать минут, – снисходим мы.

– Десять, ладно? – причитает наш картофельный маньяк.

– Пятнадцать!

Олежек затихает. Обстановка стоит нервозная. Кажется, что слышно, как тикают неумолимые часы на Олежкиной руке. Последние минут пять нашего счастья он уже не спускает взгляда с циферблата. И вот: пик, пик, пик.

– Пятнадцать минут прошло, – с трогательной заботой не то о нас, не то о картошке уточняет наш друг.

Да, мы, правда, не были еще тогда коллективом – раз не убили Малышкина прямо там на грядке! Я не знаю, пойду ли я с Олежкой в разведку, но «на картошку» я с ним точно больше не поеду. Никогда!

8.

Зал шумит… Нам вручают студенческие билеты в читальном зале институт-ской библиотеки. Нас вызывают до одному, и декан жмет нам руки и желает всякому свое.

– Виктория Куклина, – оглашают очередное имя.

По проходу идет красивая девочка с замечательной аккуратной головкой и огромными голубыми глазами.

– Смотри, – шепчет сзади Олег Малышкин, – фамилия – Куклина, и сама на куклу похожа.

Да, Вика действительно была похожа на куклу. Она проучилась семестр или два и бросила. Она всегда хотела заняться высокой модой. И экстравагантность ее одежд, смягчаемая единственно шикарной фигурой, которая все-таки справлялась с творческим натиском храброй портняжки, давала к этому все основания. Не знаю, производили ли ее модели фурор на подиуме, но наших педагогов Вика потрясти сумела.

– Ой, что это за оранжевые штаны? – ужаснулась перед каким-то коллоквиумом Пантелеева при виде прохаживающейся по коридору Вики. – Что они здесь делают? Я надеюсь, это не наша студентка?

– Наша, наша.

– В таких штанах?

В таких, в таких, Людмила Тимофеевна. Штаны еще никогда не определяли человека. Вика была очень милой и неглупой девочкой. Но свои желтые штаны вместе со всем их содержимым она вскоре из института унесла. И наши педагоги ее к тому подтолкнули. И правильно ли это было?

9.

– Я буду преподавать у вас введение в специальность, – сказала намГалина Борисовна вчера.

Тогда мы еще не знали, что это означает. Сегодня мы стали мудрее: мы танцуем какой-то сомнительный греческий танец в Доме пионеров, что рядом с институтом. Так, наверное, танцевали пленные троянцы, взбадриваемые острыми копьями пирующих победителей.

Галина Борисовна смотрит на нас и, близоруко щурясь, улыбается. И самое удивительное, что улыбается она не нашим мучениям. Нет, ей просто нравится, как мы танцуем. Это мы поймем потом: хороших людей так мало, что их трудно сразу распознать…

Мы танцуем греческий танец в Доме пионеров под присмотром Галины Бо-рисовны…

10.

Садовская Галина Борисовна.

Галина Борисовна – Педагог. Именно Педагог, а не преподаватель, учитель, работник высшей школы и прочее. И именно с большой буквы.

Самое дорогое ее качество – умение радоваться успехам других. Ох, как это тяжело. Это почти невозможно. Но есть, есть люди, которым дается эта радость легко и искренне, которые без оглядки на себя возликуют от вашего успеха. Галина Борисовна именно такой человек…

Она – Человек. Это бóльшая похвала, чем может показаться на первый взгляд. Так ли уж много вокруг нас настоящих людей? Почему же тогда так мало педагогов на нашей курсовой выпускной фотографии? Ведь мы всех приглашали. Лично. К каждому подходили и просили прийти. И ведь они – педагоги – не чужие нам все-таки: пять лет мы с ними были рядом, и пять лет они из нас что-то лепили. Не знаю уж, какими мы были Галатеями, а они – Пигмалионами, но прийти и сфотографироваться с нами могли бы.

Где же ректор, которого лучшие из нас неизменно выбирали на всех спецсе-минарах? Где же Людмила Львовна Иванова? Где же ненаглядный наш куратор Альберт Сергеевич Смирнов? Где все они? Времени на нас не хватило?

А Галина Борисовна сидит себе в самом центре. Да она просто не могла не прийти. Как же так: столько лет мы были вместе – и вдруг она бы позволила себе не прийти и не остаться навсегда с каждым из нас маленькой частичкой себя, своего сердца и своей доброты. Мы были разными, но она любила нас всех.

Спасибо, Галина Борисовна. За все спасибо. И за эту фотографию тоже. Спасибо за то, что Вы отдали нам всю себя без остатка. Нам и тысячам других студентов – с других курсов, из других лет и десятилетий – тем, кого Вы учили быть учителями.

Далеко не все из нас остались в школе. Но, быть может, мы ушли оттуда, потому что совестно было быть плохими педагогами после всего того, чему Вы нас научили? Кто знает? Вы-то нас всех хвалили. Как известно, доброе слово и кошке приятно. А ведь мы не кошки, а люди. То есть существа более других ну-ждающиеся в добром слове и, к сожалению, менее других за него благодарные.

Галина Борисовна, Вы так навсегда и остались просто «преподавателем педагогики». Хотя именно Вам, будь дано нам было такое право, мы накинули бы на плечи профессорскую пурпурную мантию.

11.

Двадцать восьмое декабря. Мы сдаем анатомию прямо под Новый год. Нечасто видели меня на лекциях по этому предмету. Не везет мне и сейчас: девчонки лезут вперед и в аудиторию не прорваться.

– Что, предмет сильно интересный? – спрашиваю я у Оксаны.

– Не знаю, – пожимает она плечами.

Да, Оксана, видать, тоже нечасто доходила до этих лекций.

– Тут такая очередь… – говорит Оксана, – тут такая очередь…

И мы едем с ней на такси по засыпанному снегом городу в театр Северного флота, где какая-то тетенька по предварительной договоренности выдает ей гусарский костюм. Оксана будет выступать в нем на новогоднем вечере.

К нашему возвращению тускло освещенный коридор пуст. Мы опасливо заходим в царство теней, скелетов и скальпелей. Увешанный, как злая волшебница Гингема, со всех сторон муляжами каких-то кишок, нас встречает анатом.

Тусклыми глазами мы смотрим друг на друга. Ком тошноты стоит у меня в горле. Мы с ним сразу понимаем, что вряд ли у нас очень много общих интересов, так что на долгую беседу взахлеб рассчитывать не приходится.

Анатом показывает мне плакат с жутчайшего вида куском мяса. Ком в моем горле поднимается все выше. Плакат очень натуралистичен.

– Это что у нас? – спрашивает педагог.

– Это у нас… у вас, – я не могу представить, что такое есть и у меня, – почка, – выдавливаю я.

Анатом вздыхает:

– Это не почка.

– Печень? – я прилагаю отчаянные усилия по сдерживанию тошноты.

– Нет, – входит в азарт мой собеседник.

– Желудок?

Если –  нет, то я пас.

– Угадали. А что в него впадает и что выпадает из него?

– Впадает рот, а выпадает прямая кишка, – шепчу я томно, прижимая платок к губам.

– Ну, это, конечно, упрощенная трактовка пищеварительного тракта, но… – вздыхает анатом, выводя в моей зачетке заветное слово.

Я выхожу из кабинета и иду домой. Не нужна мне Оксана с ее гусарским ко-стюмом, и обед мне тоже не нужен. И ужин не нужен тоже…

12.

Интеллигентами не становятся – ими рождаются… Идет конец второго часа семинара по общей психологии. И тут дверь открывается.

– Можно? – говорит красное осовелое существо, вползая нетвердым шагом в аудиторию.

Имя существу – Сергей Макаренков. Он даже пишет стихи, но и пьет больше Есенина. Сережа, как в сомнамбулическом сне, идет меж парт, дыша туманами перегара.

– Макаренков, Макаренков, – шепчут девчонки. – Это не твоя группа. Твои в тридцать восьмом.

– А? – говорит, как бы очнувшись, наш поэт. – А?

Проблеск разума обманчив: Сережа продолжает путь по проходу, силясь не натолкнуться на парты.

– У твоих зарубежка. Зарубежка у твоих, – уже в голос ревут девчонки. – В тридцать восьмом. За-ру-беж-ка-а-а!

До Макаренкова доходит наконец-то суть мысли, хотя детали, очевидно, остаются в тени. Так, наверное, собака понимает команды «фу», «нельзя», «назад». Так или иначе, но Сережа разворачивается в проходе со степенностью авианосца и уплывает вон, кивнув на прощание.

Психолог закрывает рот, открытый еще с того момента, когда Сережа сказал «можно?»

Не залежится этот Макаренков в институте, – мрачно вещает Марина Волохова.

И точно – не залежался. Со второго курса он ушел в армию и больше в стены вуза не вернулся.

13.

Лена Гришко.

Кто-то мне говорил, что Лена Гришко сейчас работает продавщицей. Мне это кажется вполне понятным, логичным и даже каким-то закономерным. Что мне кажется непонятным, та это то, зачем Лена поступила на филфак пединститута. Почему не в кулинарное училище? Почему не на курсы буфетчиков? По конкурсу не прошла, что ли? Почему именно пединститут?

Трудно ответить на этот вопрос. Не вязалась Лена с ее крикливым грубоватым характером с литературой, не вписывалась она в сюжетные повороты и философские диспуты. Единственным положительным результатом для Лены за пятилетний срок, что отмотала она в институте, было замужество. Благодаря этому Лена смогла остаться в Мурманске и не возвращаться в захолустный поселок, откуда была родом. Родив ребенка, получив диплом и оставшись в областном центре, Лена стала продавщицей…

Но почему же она все-таки сразу не пошла  в торговое училище?

14.

Группа «В».

На фотографии наш курс стоит чинно рядами, где смешались воедино преподаватели и студенты, друзья и недоброжелатели, умные и глупые и где уж подавно мы не делимся на какие-то условные группы, данные нам на заре нашей учебы деканатом, чей «злой умысел» разделил нас, как кроликов из сказки.

Но группы-то все-таки у нас были. Их было две – «В» и «Г». Мы дружно сидели на лекциях или прогуливали оные. Мы даже не могли себе представить, чтобы сфотографироваться отдельно. Да, мы были единым курсом, но… Но группу «В» я все-таки знаю немного хуже.

Говорят, что первобытное стадо людей было однородным. Группа «В» выделилась из первобытного стада много сотен тысяч лет назад и потому была страшно разнородна.

В ней, например, училась Диана Ямансарова, которая все время выходила замуж. Нет, не подумайте ничего дурного: Диана выходила замуж все за одного и того же человека – таинственного морского офицера. То они уже заявление подавали, но у него был важный поход. То она уже платье заказывала, но он страшно заболевал. То она распределяться хотела в Североморск, к нему поближе, но его переводили куда-то, куда – сколько не иди – все равно не дойдешь. В общем, все время что-то случалось. Диану просто жалко было…

– И куда только парни смотрят, – плотоядно не выдержал как-то Дима Тор-мышев (сам он к тому времени уже был женат).

Я тоже не знаю, куда они смотрели так долго, пока Диана убивалась по своему моряку. Диана была красивой и очень доброй. Чего им еще надо было? Утешает одно: уже после окончания Дианой института офицер все-таки внял голосу разума. Диана вышла замуж, стала прапорщиком и переехала вместе с мужем в Севастополь.

Кроме Дианы в группе «В» учились Лена Шарыгина и Ира Фомичева. Лена училась в институте – как будто служила в армии, то есть, как будто ее туда насильно призвали. Ни к чему был ей этот институт. Много было у нее других, более серьезных дел. Не было у нее времени на детские шалости вроде лекций и семинаров. Лена рано вышла замуж и родила сына. У нее был муж-шофер. Был этот самый сын, который то болел, то его надо было за тридевять земель таскать в детский сад. И у Лены абсолютно не было времени, чтобы заниматься. Она и не занималась.

Ира Фомичева знала, как оверлочить петельку, как связать свитерок, где ку-пить творожок. К обучению в вузе она была неспособна. У нее было сознание завхоза. Почему она не бросила учебу? Ведь высшее образование – это все же не курсы кройки и шитья? Не знаю.

А еще в группе «В» попадались – как глубоководные сплющенные рыбы в Марианском желобе – уж совсем темные и странные личности – Наташа Кондратенко и Марина Грибова.

Бог их знает, что они делали ночью, но днем они всегда отсыпались. На занятиях Наташенька и Мариночка были редкими гостьями. Приходили они иногда, да и то к третьей паре. Сначала слышался по коридору тяжкий стук кованых сапог. Он приближался. И тогда становился отчетливым дробный перебой второго подголоска. Затем в кабинет – пальто нараспашку, каракулевая шапка заломлена на ухо – строевым Чапаевским шагом входила Наталья, а за ней, как Санчо Панса, адъютантским скоком семенила Маринка.

– Щас Чупашева? – вопрошала Наталья

– Нет, сейчас Иванова.

– Тьфу, черт, обозналась, – ругалась гостья и вместе с верным оруженосцем спешно покидала аудиторию, а затем и учебное заведение в целом.

В силу такой маневренности раздевалкой девицам было пользоваться не с руки, потому они и ходили всегда «у польтах» и в сапогах. Тот факт, что эти подружки окончили институт, свидетельствует о том, что милосердие наших преподавателей принимало подчас уродливые формы.

Я помню, как после каждого «госа» Марина и Наталья вылетали из аудитории со стонами:

– Ой, наверное, двойка! Ой, я ничего не знала!

На «госах» мы сдавали литературу, язык, методику и педагогику. Если человек, закончивший филфак по полному курсу, не может сдать эти предметы, то какой же он специалист?

15.

Первый‚ после вступительных, конечно, экзамен – античная литература. Массы трепещут в коридоре. Я и еще несколько камикадзе сидим в аудитории и разглядываем злой волей доставшиеся нам билеты.

– Ты куда, Одиссей, от жены, от детей? – вертится в моей голове.

Здоровый студенческий цинизм вырабатывается годами лихих наездов на сессионные зачеты в экзамены. У первокурсников еще нет его. И требовать, чтобы они поведали миру о ситуации, царившей в античной богеме в течение двух веков, просто безжалостно.

Вялость и непонятность свили гнездо в душе моей. Передо мной уже двух умных девчонок отправили на пересдачу. Я сажусь перед Любовью Сергеевной.

– Древнегреческая литература в таких-то веках, – мямлю я вопрос.

У Ендовицкой в глазах загорается огонек интереса. Нет, не к древнегреческой литературной истории в моем исполнении. Эту историю она знает раза в два лучше самих тогдашних тупоумных греков и на три-четыре порядка лучше меня. Нет, ее интерес – это интерес энергичного хищника к своей жертве. Так Каа смотрел на Бандар-Логов. Я млею. Кто из нас Бандар-Лог сомне-ваться не приходится…

– О Каа, – шепчу я, как завороженный.

– Что? – переспрашивает Ендовицкая и тушит взгляд.

Я немного прихожу в себя и оповещаю:

– Эти века в древней Элладе по многим причинам не отличались литератур-ной плодовитостью.

Ендовицкая хмыкает. Я – Хоббит, а она – Голлум. И нет у меня колечка в кармашке.

– Причина-то одна, – замечает Любовь Сергеевна, – писателей хороших не было.

– Не знаю, – чуть было не брякаю я, но вовремя одумываюсь.

– Но кто-то был? – вопрошает Ендовицкая.

– Был, был, много, кто был, – соглашаюсь я и начинаю нести все, что запомнил из лекций и учебников.

Ендовицкой явно надоедает. Она прохаживается от стола к окну и обратно. Дойдя в очередной раз до стола, она садится на стул и говорит:

– Достаточно.

Я – летучая мышь в нелетную погоду! Сейчас, сейчас.

– Четыре, – говорит Ендовицкая. – Неплохо.

Словно расцелованная лягушка, я принцессой вылетаю из кабинета. Из пятидесяти человек зарубежку сдали у нас с первого раза двадцать шесть. А пятерок было две или три. Да столько же четверок. Так что теперь по всем вопросам античной литературы – или ко мне или, если меня вдруг не окажется на месте, то к Любови Сергеевне…

16.

Деканат – это как аппендикс: орган важный, нужный, но непонятно зачем. И от которого на деле одни только неприятности. Наш деканат был рыбным: в нем жили декан Сомов и Селедка.

17.

Сомов Сергей Александрович.

– Как его звать-то, декана нашего? – спрашиваю я на первом курсе у наших девчонок.

– Сергей Александрович, – отвечает мне Марина Долгирева. – Как Пушкина, только наоборот.

Так он для меня и остался навсегда этим «Пушкиным наоборот». Сергей Александрович закончил истфак МГУ. Правда, говорили злые языки, что приняли его туда лишь потому, что он был из многодетной семьи. Так или иначе, но образование есть образование. И хорошее образование расширяет кругозор даже и детей из многодетных семей.

Сергей Александрович обладает очень важным качеством – способностью к компромиссу: он преподавал научный коммунизм, потом научный социализм. А закончил политологией. Причем все курсы читал он по одним и тем же конспектам. А деканатом тем временем заправляла секретарша Селедка.

18.

Селедка.

Зачем она замуж не вышла? Думаю, это ее и озлобило. Селедка работала секретаршей в деканате и держала бразды правления факультета в своих цепких руках. При этом она ненавидела нас всех. В этом надо отдать ей должное: она не делала никаких исключений.

Каждое хождение в деканат за любым пустяком было сущей мукой, которую, как визит к дантисту, старались оттянуть, насколько это было возможно. Сельдь сидела в деканате и строила гадости.

Ошибочно считая свою ненависть ко всему живому необходимым для ее должности качеством характера, она мнила себя незаменимой. Это ее и погубило. Как-то в порыве гнева она кинула на стол Сомову заявление об уходе и уже собиралась праздновать триумф покаяния декана, когда Сомов… заявление подписал.

Селедке со скрежетом зубовным пришлось из института убираться. В деканат пришло облегчение. Впрочем, мы этим уже не попользовались, ибо были выпускным пятым курсом.

19.

Дима Тормышев.

На заре юности Дима пытался поступить в какое-то театральное училище, но провалился.

– Профессия учителя – самая трудная, но и самая прекрасная, – сказал он как-то.

Наверное, он был прав. Почти наверняка. Но для него самого она оказалась именно трудной. Дети почему-то его не любили и не слушались. Летом Дима съездил в пионерлагерь «Орленок» вожатым. И ему там сломали нос. Нос сросся криво, но Диминых педагогических настроений не испортил.

Очень не любила Диму Ендовицкая.

– Он просто не способен учиться в высшем учебном заведении, – говаривала Любовь Сергеевна не раз и не два.

Потом Дима женился, а жену угораздило родить двойню. Радость отцовства была омрачена проблемой безденежья. Какая уж тут учеба на очном отделении. Дима перешел на заочное и устроился работать старшим горнистом во Дворец пионеров.

– Так, так, – радовалась Ендовицкая. – Старшим горнистом ему самое место.

20.

Второй курс. Мы на пассивной практике в школе. Дима Тормышев и Оля Пожидаева взахлеб рассказывают нам о своем пребывании в «Орленке». Дима снисходительным тоном объясняет, как нужно воспитывать детей. Я смотрю на кривой Димин нос. Нос не располагает к поездкам в «Орленок». Нос учит обратному, трезвому, жизненному…

Дима с Олей вспоминают в деталях множество мероприятий, проведенных ими в костоломном лагере. Мероприятия поражают не столько даже технической сложностью воплощения, сколько извращенной вычурностью фантазии авторов.

Галина Борисовна млеет, прищурившись. Чувствуется ее готовность хоть сейчас воплотить любое из этих творческих дел в жизнь, на наших костях воплотить, ибо другой глины для замеса под рукой маэстро нет.

Девчонки трепещут. Многим практика дается тяжело. Мне лично фраза Галины Борисовны: «Играйте с ними на переменах» – слышится ночью сквозь сон. У меня десятый класс. И я не знаю, во что я смогу сыграть с ними кроме «бутылочки»

Дима и Оля рассказывают нам про «Орленок»…

21.

Пожидаева Ольга Владимировна.

Оля Пожидаева была курса на два нас старше, и я помнил ее еще студенткой. И не только я… Когда она пришла к нам на пятый курс преподавать литературу народов СССР, она – прошлогодняя выпускница, наши девчонки были весьма раздражены.

– Почему это она имеет право меня учить? – возмущалась Инна Быковец. – У меня такое же образование, как у нее.

Что тут можно было возразить, кроме банального: «По кочану!» Учила она нас – и все тут. Ей, впрочем, было не легче. Институтское руководство требовало, чтобы молодые преподаватели вели часы в школе. И Оле одновременно с нами приходилось учить еще каких-то шестиклассников. Надеюсь, что хоть у них не возникало вопросов относительно ее прав на их обучение.

Олю можно было только пожалеть, ибо ее травили все. Институтская стая товарищей макала ее носом в грязь просто ради дедовщины. Школьные коллеги завидовали ее преподаванию в вузе и кусали мелко, но болезненно. Наши девчонки косились на нее с чисто девичьей злобой, ехидно подмечая малейшие недочеты  и промахи. Ну а о зверях-шестиклассниках лучше вообще не вспо-минать…

22.

В ознаменование окончания практики в 1-й школе мы устраиваем маленький сабантуй в актовом зале. Блаженные минуты. Мы царственно восседаем за сдвинутыми цугом партами, едим торты с чаем и слушаем, как дети читают нам стихи. Так, наверное, живут учителя в раю. По крайней мере, мне учительский рай представляется именно таким.

Да, мы уходим из этой школы. Уходим победителями. Праздник удался. Жаль только, что это не наши проводы на пенсию, и в школу, по-видимому, нам еще придется вернуться…

23.

Я не знаю, как люди, но язык наш за последние несколько веков уж точно изменился в лучшую сторону. Изучение старославянского языка однозначно убеждает в этом. Старославянский преподавала нам Надежда Георгиевна Благова.

24.

Благова Надежда Георгиевна.

Благова вела старославянский язык, историческую грамматику и прочие курсы, для освоения которых надо или жить душой где-нибудь в пятнадцатом веке или не учить их вовсе. Моя душа металась где-то совсем рядом – уж никак не в веках минувших. И я вечно путался в старославянских прошедших временах.

– Это аорист, – говорил я.

– Нет, – говорила Надежда Георгиевна.

– Точно. Это же типичный плюсквамперфект, – тут же соглашался я.

В общем, главное было – угадать. Не приведи мне, конечно, господь очутиться в Древней Руси…

25.

Лена Бызова и Игорь Васьков.

– Да, я выхожу замуж за Игоря Васькова, – сообщила как-то Лена, влетев на переменке в аудиторию.

На Игоря больше никто не претендовал, а потому все искренне обрадовались подобному известию. И они поженились.

Спустя пятнадцать лет после окончания института Игорь снял очки и начал рекламировать по телевизору контактные линзы. А Лена стала лучшим учителем нашей области. А потом и лауреатом всероссийского конкурса «Учитель года 2005».

26.

Язык стремится к упрощению. Мы упрощаем названия предметов: политэк (политэкономия), старослав (старославянский язык), исторический мат и диалектический мат (соответствующиематериализмы)…

Шедевром и гордостью нашего курса является изобретенное Леной Бызовой сокращение исторической грамматики.

– Что у нас сейчас?

– Сто грамм!

Язык стремится к упрощению? Упрощение его когда-нибудь и погубит.

27.

Катя Богомолова

Катя Богомолова – человек у нас знаменитый. Она живет совсем рядом с институтом, но ни разу еще не пришла вовремя на первую пару.

– Можно? – елейным голоском просящей подаяния произносит Катя каждый день, просовывая в дверь свое круглое лицо минут через двадцать после начала первого часа.

Как испорченные часы, Катя просто не может идти точно. Тихо проскальзывает она между парт и подсаживается к своей лучшей подруге Гале Цаюн. Галя с улыбкой растлителя что-то тихо говорит ей, и они умильно глядят друг дружке в глаза.

Мы имели научный взгляд на вещи, мы ставили пассивный эксперимент: в те дни, когда у нас не было в расписании первой пары, мы приходили ко второй или третьей и ждали. Ждали, чтобы записать результат и поставить Кате диагноз. Наш вердикт был суров: неизлечима! Да, Катя опаздывала и на вторую, и на третью пару.

– Цаюнчик мой, Цаюнчик, – лепечет она, подсаживаясь к Гале, на двадцать минут опоздав на любую пару, которая у нас стоит первой.

И Галя улыбается ей в ответ загадочной улыбкой растлителя…

Как-то Катя посетовала мне:

– Почему я не стала профессионально заниматься музыкой? Голос ведь у всех есть. Его надо только поставить…

Я не знаю, хотела ли Катя всерьез стать оперной певицей или была у нее ка-кая-то другая тайная мечта. Но, как мне кажется, учительницей она становиться уж точно не хотела. И выбор филфака пединститута был просто самым простым решением. Катина мама – учительница. И Катя пошла в педагоги – как поповская дочка замуж за попа. Люб – не люб, а за кого же еще идти поповской дочке? Это, повторяю, был самый простой путь, но наверняка не самый лучший.

Учась на последнем курсе, Катя взяла в маминой школе пятый класс. Катина мама правильно считала, что дочери нужно взять этот пятый класс и провести его по всей программе до выпускного одиннадцатого. В этом был свой резон, но Катина юность на этом закончилась. Ей пришлось срочно мужать. (Или матереть?) Школа к этому обязывает.

Катя окончила институт с красным дипломом и стала именно такой учительницей, какой учительница и должна быть. Не сомневаюсь, на прекрасный специалист. И ее карьера сложилась отлично. Если, конечно, Катя хотела стать учительницей. Но вопрос-то как раз в том и заключается: а хотела ли этого Катя?

28.

Марина Дуничева.

У Марины от природы был живой и веселый характер. Но кроме этого ей достался еще и старший брат. А это уже, знаете ли, просто великое совпадение. Старшие братья – прекрасные воспитатели характеров неунывающих. Необходимость все время держать круговую оборону от братниных шуточек и приколов отточила Маринино чувство юмора до такой степени, что им можно было бриться.

Легче составить список того, над чем мы с Маринкой не смеялись, чем пере-числять все, что стало объектом нашего черного юмора. Вдвоем мы, пожалуй, смогли бы написать сценарий кинокомедии «Гибель «Титаника».

29.

В первый год после окончания школы Марина поступала в Вологодский политех. И только чудное сплетение обстоятельств уберегло ее от профессии инженера.

Мама оставила Марину в вологодской политехнической общаге и отбыла в Мурманск с легкой душой. И зря. Ибо судьба дочки в обители точного расчета оказалась незавидной.

По словам Марины, балкон общажной комнаты был полностью заставлен бутылками из-под водки. Это сразу настораживало и наводило на мысль, что, быть может, и не все студенты политеха движимы были исключительно идеями технического прогресса. В самой середине двери, которая не запиралась, выломана была огромная дыра. Дыру на ночь пришлось заткнуть подушкой. А саму дверь – припереть тумбочкой…

Так, наверное, спали защитники Севастополя в Крымскую кампанию: чутко, настороженно, всегда готовые к нападению и штурму. За штурмом дело не стало. Часам к двум ночи шумные пьяные вопли в соседних комнатах усилились, а затем выплеснулись в коридор. Абитуриенты и не разъехавшиеся домой студенты пошли «по девочкам».

Подушка перепасовывалась туда-сюда, как мяч на первенстве мира по волейболу, дверь сотрясалась от ударов, тумбочка ерзала. Маринка с товарками по несчастью спинами подпирали последний рубеж обороны, ибо знали, что на балконе для них земли нет – там было место только для бутылок.

Сражение стихло только к утру. Обессилившие стороны заснули прямо на линии фронта, у дыры: девчонки в комнате, мальчишки в коридоре.

На следующий день в общагу приехал отец студента-недотепы – «обрезать сыну хвосты». Он затарился водкой и пригласил преподавателей откушать. Гудеж стоял по всем этажам уже с полудня. Трепеща сердцем при мысли о пред-стоящей ночи и чувствуя, что второго штурма, да еще преподавательского – в бой пошли бы уже не студенты, а инженеры – ей не пережить, Маринка сгрузила в чемодан пожитки и ринулась прочь из Вологды.

А так как мама выехала поездом, а Маринка полетела самолетом, то она и встретила на вокзале остолбеневшую родительницу, которая только что креститься не начала.

В общем, хорошо, что все хорошо кончается. Окажись Вологда немного гостеприимней – с кем бы мне дружить в институте?

30.

Рзаев Джелал Ахмедович.

«Истина обитает не на больших дорогах, по которым ходят все», – писал Дмитрий Мережковский. Я не знаю, обладал ли Джелал Ахмедович истиной, но мысли его постоянно блуждали на самых темных тропинках подсознания.

Он преподавал у нас философию, которую, я думаю, он знал хорошо, но которую по этой же причине ему преподавать нам было скучно. Ибо те азы, которые мы могли впитать, были ему неинтересны

Джелал Ахмедович искал на Кольском полуострове таинственную страну Гиперборею. И сравнивал русский язык с древним санскритом. Говорят, он несколько лет преподавал философию в Индии. И, как мне кажется, впитал в себя часть индийской культуры.

Так или иначе, но он впадал на лекциях в медитационный транс. Выпрямив-шись, сидел он за столом перед нами и ровным голосом вещал что-то вроде:

– Собака прогладывается, и у нее начинает течь слюна…

Глаза Джелала Ахмедовича при этом были полуприкрыты. А вся лекция, казалось, сводилась у него в мозгу к какому-то давно отработанному условному рефлексу, который он время от времени повторял, чтобы заработать деньги для существования, где были гораздо более интересные вещи, чем диалектический материализм – например, Гиперборея. Джелал Ахмедович был философом, но не был преподавателем…

31.

На лекции Джелала Ахмедовича людей приходило немного. Приходили не самые философичные, а самые осторожные.

– Он дремлет, но бдит, – шептали благоговейно осторожные. – Он вам всем еще покажет на экзамене.

Мы честно отсиживали положенные часы: кто спал, кто списывал у однокурсниц какой-нибудь конспект, а кто и злобно поглядывал по сторонам, готовый сбеситься от скуки и истечь слюной, как та злосчастная собака.

– Мягко стелет – жестко спать, – пророчествовали осторожные.

Мы ждали первого (зимнего) экзамена. Самые трудолюбивые пытались читать учебник. Не менее трудолюбивые, но не осененные столь высокой гениальностью, писали «шпоры» и «бомбы». Ленивые и беззаботные надеялись на чудо…

Кто сказал, что чудес не бывает? Вырвать гнусный язык изо рта. Январским утром мы толчемся вдоль стен в коридорчике. Нас много, нас очень много, нас гораздо больше, чем могут пустить в аудиторию на подготовку, нас человек пятнадцать. Мы разбиваемся на пятерки, договариваемся, кто кому какие «бомбы» передаст и когда…

– Заходите, заходите, – приглашает нас Джелал Ахмедович.

Ошарашенные, мы всей толпой вваливаемся в аудиторию. Растерянность, однако, не мешает нам прихватить с собой за парты сумки с учебниками и «шпорами».

– Здесь только ручка и листок бумаги. Ручка и листок! – ревет Лена Гришко, тыча Рзаеву в лицо огромным двухпудовым баулом, из которого сыплются «бомбы». – Только ручка и бумага!

Джелал Ахмедович послушно кивает.

Мы начинаем тянуть билеты. Видя спокойствие экзаменатора, некоторые наглеют. Еще минута, и Марина Браверман уже роется в них, как будто выбирает мясо на рынке. Наконец каждый взял то, что хотел, и мы чинно рассаживаемся по местам.

Проходит пять тягостных минут: как вытащить «бомбы» и «шпоры», если нас так много, что первые сидят всего через парту от преподавателя? Видя наше смущение, Рзаев – вот культура у человека! – покидает помещение, сказав тихо:

– Готовьтесь пока.

А вы говорили, что не бывает чудес! Но сколько продлится счастье: две минуты, три, может быть, пять? Никто этого не знает. В аудитории стоит шорох бумаг и гул голосов.

Марина Долгирева ссужает меня «бомбой» по первому вопросу, а Инна Быковец – по второму. Их нужно только переписать своим почерком.

Минут через пять первый азарт проходит. Наступает рабочая тишина, нарушаемая единственно скрипом ручек. Мне лень переписывать «бомбы», и я решаю зачитать прямо их, разными чернилами и почерками написанные.

Проходит первый час. Шорох и скрип ручек по бумаге стихают. Все переписано, схвачено, состыковано – идет отточка деталей.

Проходит второй час. Радость в наших сердцах сменяется растерянностью и недоумением. Кто-то начинает учить свой ответ наизусть, кто-то треплется с подругами. Я начинаю переписывать «бомбы» каллиграфическим почерком…

Спустя четыре часа после начала экзамена недоумение сменяется раздражением. Все отточено, выучено и уже полузабыто. Все темы для разговоров исчерпаны. Кому-то нужно в парикмахерскую, кто-то хочет посмотреть фильм по телевизору, а кто-то просто захотел есть. Я переписываю «бомбы» в третий раз – теперь уже готической вязью с прорисовкой первой буквы каждого абзаца растительным орнаментом…

Еще через полчаса мы посылаем старосту курса Цурихину на поиски Рзаева. Через минуту Инка возвращается:

– На кафедре его нет.

Раздражение сменяется яростью.

– Ищи! – ревем мы Цурихиной голосами милиционеров-кинологов.

Цурихина убегает на поиски. Обежав минут за двадцать весь институт, она наконец-то берет след.

– Говорят, что он уехал домой, – растерянно сообщает она нам.

– ???

– Ну, мне так сказали, – потерянно разводит руками Инка, сама не понимая, что все это означает.

– Инка, иди, звони, обещай ему свое тело, но чтобы через двадцать минут он был здесь! – кричим мы.

– Его домашний не отвечает, – волнуется Инка минут через десять.

– Цурихина, – говорим мы уже серьезно, – Цурихина, мы сами возьмем твое тело, если ты сейчас же не пойдешь и не дозвонишься.

Инка убегает. Ярость сменяется холодной злобой в наших сердцах. Когда Инка появляется на пороге, мы заявляем:

– Цурихина, если ты его не нашла – ты нам больше не однокурсница.

– Он будет! Он будет минут через двадцать! – кричит Цурихина. – Он уже выезжает из дома!

Холодная злоба в наших сердцах сменяется усталостью и опустошенностью в наших душах…

Ровно через полчаса мы слышим стук в дверь. Дверь слегка приоткрывается, и Джелал Ахмедович, не заглядывая через порог – культура, она и в Индии культура! – сообщает:

– Я через две минуты зайду.

Справедливости ради надо отметить, что этот такт уже был излишним: учебники давно спрятаны, «шпоры» освоены и выучены наизусть, мои «бомбы» переписаны в четырех экземплярах и снабжены иллюстрациями…

– Ой, я в туалет хочу, – скулит кто-то. – Пустите меня первой отвечать.

– Врешь! – яростно огрызаются остальные.

Начинается дележка мест. Не обходится без склок и обид. Все почему-то едины лишь в одном: Цурихина пойдет отвечать последней.

Рзаев заходит в класс. Мы встречаем его со слезами, как сына, вернувшегося с фронта. Хвала всевышнему! Аллах акбар!

Обжегшись на зимнем экзамене, к летнему мы стали мудрее: никто ничего не учил, ничем голову не забивал, «шпор» и «бомб» не писал. Мы взяли с собой лишь учебники.

Наш план прост: главное – не выпустить Рзаева из аудитории. А потому, пока мы будем делать в учебниках закладки сообразно вытащенным билетам, Цурихина, которая хоть что-то читала, должна идти отвечать без подготовки и развлекать Ахмедовича, пока мы не созреем.

План удается. Как только Рзаев шевельнулся, Инка с визгом: «Я готова! Я готова, Джелал Ахмедович!» – кидается грудью вперед. Рзаев вынужден остать-ся…

Пока Инка убедительно объясняет ему вопрос, на котором сломали себе мозги Кант и Спиноза, но постичь который удалось единственно авторам нашего учебника да Цурихиной вслед за ними, мы, слюнявя пальцы, перелистываем учебники, лежащие под партами на наших коленках.

Дальше – веселее. Когда Цурихина, выдохшись, уходит, к Рзаеву несется рысьей побежкой Лена Гришко с учебником за спиной и улыбкой Брута на устах. Потупив очи и задумчиво обронив могучую голову на подпирающую парту руку, Лена без единой бумажки – философский гений! – по памяти излагает Рзаеву в течение сорока минут концептуальные воззрения по первому вопросу. Лене тяжело. Нет, в философских вещах тайн для нее не существует, но близорукой Лене тяжело разбирать мелкий шрифт учебника, лежащего у нее на коленках под крышкой парты

Рзаев задает дополнительный вопрос.

– А в каком это параграфе? – не моргнув глазом, спрашивает Лена. – А, в двенадцатом!

В тишине слышится шелест страниц под партой: парта низкая и страницы задевают за крышку. Рзаев, очевидно, оправдывает его для себя в качестве работы мысли…

И пошло, и поехало. Один недостаток: медленно уж очень. Рзаев выслушивает все до конца, а параграфы в учебнике объемистые. Но эта живая очередь все же лучше пустого ожидания зимой…

Девчонки одна за другой выходят из аудитории с зачетками. И что самое интересное и удивительное: знания-то у всех одинаковые, а оценки – разные, в прямой пропорциональности с количеством посещенных лекций. Не зря, знать, шептали осторожные, что «он дремлет, но бдит».

Пока не подошла наша очередь, мы с Таней болтаем о планах на лето…

32.

Таня Рыльская.

Выйдя замуж, Таня стала Цыпнятовой и очень обижалась, когда решительно все, путаясь, называли ее Цыплятовой. Но она была такая маленькая, миниатюрная, что фамилия Цыплятова как-то больше ей подходила…

Таню все время «кидали» на каких-то поворотах институтской жизни. То ей на экзамене по медицине поставили «удовлетворительно» – чтобы поменьше возмущалась превращением педвуза в филиал морга. Обилие медицинских часов раздражало всех, и ропот шел. Но «удовлетворительно» поставили за это только Тане. То с дипломной работой ее обманули. Дали тему, а потом, когда уже был наработан материал, отказали. Так что пришлось ей сдавать «госы». То…

Словом, Таня окончила институт с простым, синим дипломом. Хотя должна была бы получить красный. Зато Таня – надежный товарищ. С ней можно идти в разведку: когда вы будете вязать «языку» руки – можете быть уверены, она будет крепко держать его за ноги.

33.

Ох уж этот 19 век! «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь…» – пророчески заметил гений. А как, скажите, нам еще можно было учиться, если «золотой век» преподавали нам вперемешку шесть преподавателей, каждый из которых был не согласен с мнением предыдущего?

В конце концов к нам на Дикий Север заманили – ей, наверное, хотелось экзотики – преподавательницу из Измаила. Она завершила начатое многими, но брошенное наше образование. Господь им всем судья, но ее концепция «Анны Карениной» страшно не понравилась нашим преподавателям. Кто прав – я не знаю. Да и вообще, дареному коню зубы не смотрят. А весь этот 19 век нам как будто подарили на бедность…

Мудрено ли, что Дима Тормышев на очередном экзамене заявил Пантелеевой, что «Мертвые души» открываются «Повестью о капитане Копейкине», после чего Чичиков едет к Коробочке, а потом – к Собакевичу?

– Какие-то вещи нужно знать, – с ударением на «нужно» заявила Тормышеву Пантелеева, отправляя его за дверь.

Дима, конечно, никогда не блистал знаниями. Но и люди покрепче плыли у нас на этих экзаменах, как мороженое на солнцепеке.

– Чем же, Дима, – любопытствую я на следующий день, – чем же все закончилось? Сдал?

– Сдал, – отвечает гоголевед. – Сходил в читальный зал, освежил память. Пантелеева «четверку» поставила. Оказывается, Чичиковсначала поехал к Собакевичу, а потом к Коробочке.

Да, Акела опять промахнулся: Чичиков сначала все же поехал к Манилову… Эта «четверка» наверняка зачтется Пантелеевой добрым делом на небесах.

34.

История педагогики. Предмет, предающий уверенность, помогающий смот-реть на жизнь и судьбу веселее, проще. Уж если у Песталоцци,Руссо, Ушинского, Крупской, Луначарского и Сухомлинского ничего не вышло, то чего тогда требовать с себя?

Историю педагогики преподавала нам некая Бросалина. Она курила. Впрочем, это неважно. Она – и это гораздо важнее – знала свой предмет в прямом смысле наизусть. Бросалина никогда не пользовалась не только что конспектами лекций, но даже какими-либо пометками для памяти. Когда звенел звонок, она обрывала фразу, как выключенный магнитофон, и покидала ауди-торию. Через неделю она приходила на следующую лекцию и начинала от дверей с того самого слова, которым закончила предыдущую.

Это было поразительно и малопознаваемо. Все непознанное внушает ужас. Мы боялись Бросалиной до дрожи в коленках. Так когда-то древние греки поклонялись грозе. Гроза породила Зевса, Зевс стал учить древних греков и указывать им, как жить дальше. Ничего хорошего, как мы знаем, из этого не вышло ни для одной из сторон: Зевса давно забыли, а древние греки вымерли… Мы тоже были уверены, что далеко не все из нас выживут после этого самого экзамена по истории педагогики. Мы поклонялись грозе и ждали худшего…

Предчувствия нас не обманули. Лучше бы нас сожгли в топке паровоза. Получившие «тройку» выскакивали из аудитории с видом переживших собственный расстрел. Бросалина хоть иголки под ногти и не загоняла, но использовала методы давления на психику, запрещенные, наверное, десятком международных конвенций по правам человека.

Она, выслушав ответ студентки по первому вопросу, говорила:

– Ну, на «тройку» уже ответила. Дальше спрашивать?

Многие отпали не по незнанию, а по слабости нервов. Только самые требовательные просили продолжить экзекуцию до «четверки». И лишь откровенные мазохисты говорили:

– Давайте дальше. «Пять» хочу.

35.

Пантелеева Людмила Тимофеевна.

Она вела у нас древнерусскую литературу, русскую литературу 18 века, ча-стично 19 век, методику преподавания литературы, литературное краеведение. Она могла бы на ровном, добротном уровне вести что угодно. Знания ее были непробиваемыми, что придавало ее словам особенный приятный снобизм знающего и не желающего ввязываться в споры человека.

Ее вечно сорванный – профессиональная болезнь всех хороших преподавателей – голос уносил нас в века минувшие, заставляя гордиться своим народом, его историей, культурой и литературой.

Людмила Тимофеевна не только знала, но и любила эту литературу. А с Петром да Февроньей,  Ершом Ершовичем да Фролом Скобеевым,Даниилом Заточником да протопопом Аввакумом, Тредиаковским да Ломоносовым будто и сама была лично знакома.

Лекции Людмилы Тимофеевны относились к тем немногим, которые записывали все, ибо они были лучше библиотечных учебников. В Людмиле Тимофеевне был тот почти угасший огонек старой институтской культуры, которой, к сожалению, уже почти и не осталось в вузах в наши дни.

Ах, как нужна эта старая аудиторская, с запахом старых книг и поскрипыванием старых половиц культура. Особенно на гуманитарных факультетах. И как нужны там педагоги, для которых их наука – не высушенный гербарий слов, а живое дело времен минувших, но близких, знакомых, понятных и – самое главное – интересных.

36.

Ночь, улица, фонарь…

Один фонарь на всю улицу, ведущую от троллейбусной остановки к институту. Зима. Студенты третьего курса филфака собираются на вечер-зачет. Мы сдаем выразительное чтение. Пантелеева и Шахова бились над нами четыре месяца – мы должны что-то уметь. Мы репетировали сценки из спектаклей, нам ставили голос, мы разыгрывали пантомимы. У нас должно получиться.

Зачетный вечер-концерт открывает стихами малознакомого венгерского поэта гораздо более знакомый нам всем Дима Соболев. Он читает стихи под музыку,  Музыка прекрасна. Так и хочется крикнуть:

– Дима, да заткнись ты! Дай послушать!

Мы нежимся на первых рядах актового зала. Освещена лишь сцена. За окном оперная метель с пушистыми снежинками, каждая из которых может обернуться Снежной Королевой. В зале полутемно. Лица у всех близкие и добрые. Ощущение театра поднимает и бодрит, как шампанское. Хочется остаться здесь навсегда – состариться и умереть. Остановись, мгновенье! Но где взять Мефистофеля?

Мы напоминаем бригаду самодеятельных артистов, приехавшую на фронт. Да, завтра снова будет штурм очередного зачета. Но сегодня – сегодня мы творим. Марина Браверман читает монолог. Очень хорошо читает. Ей долго аплодируют.

Мы, пожалуй, смогли бы ездить по городам и селам, разбивая табор и давая представления. Скорее всего, это принесло бы больше денег, чем учительство в школе…

После концерта мы расходимся взволнованные: искусство – воспитание чувств-с.

Конец декабря. Третий курс на переломе. Ровно половина учебы. Ночь, улица… И один фонарь на всю улицу. Но это сейчас неважно…

37.

Марина Браверман.

Марина — самая красивая девочка на нашем курсе. Марину, наверное, мало секла в детстве мама-учительница, потому что более дерганой и вертлявой девицы на всем белом свете не сыщешь.

На первом курсе Марину с подругами занесла нелегкая на какой-то вечер в высшей мореходке. И она так ерзала и крутилась на своем стуле, что один из измученных мореходцев вежливо ей заметил:

– А пошла бы ты на хрен!

– А я там уже была, – не моргнув глазом, ответила Марина.

Я думаю, она просто защищалась: тогда она там еще не была. Она все-таки являла собой хорошую девочку из учительской семьи и даже стеснялась носить короткие юбки.

38.

Гражданская оборона.

Нас учил обороняться какой-то старый отставник. Причем в основном мы оборонялись от него. Преподавать ему было легко, ибо очень малое количество студентов доходило до его ядерных взрывов, от которых надо бежать против ветра, чтобы умереть на два часа позже, химических атак и аварий на макаронных (или оборонных?) фабриках. Подобно даме червей отставник был крайне склонен к морализаторству. А его любимым зачином для очередной модельной ситуации была фраза:

– Вот, представьте, что я выкопал канаву…

Может быть, он в армии специализировался на рытье канав?

39.

Микитюк Любовь Михайловна.

Любовь Михайловна вела у нас политэкономию. Вообще говоря, судьба преподавателей непрофильных дисциплин, как правило, незавидна. Но Любовь Михайловна, пусть и не привив нам страсть к политэкономии, все же смогла сделать так, что ходили мы на этот предмет без страха и зубовного скрежета.

– Она счастлива сама в себе, – как-то сказал о ней Эдик Пигарев.

Любовь Михайловна, действительно, была очень гармоничным человеком. Если политэкономия и прошла мимо нас, то Любовь Михайловна оставила в наших душах самые теплые воспоминания…

40.

Любовь Михайловна устраивает что-то вроде викторины: хитроумные задачки, каверзные вопросы… Мы в двойственном положении: мы не хотим обижать Любовь Михайловну, но и учить что-либо нам тоже не хочется. В конце концов найдено компромиссное решение: вопросы разделены и розданы для проработки. Одна голова хорошо, а двадцать – лучше.

И вот торжественный день настал: жюри тянет билетики… Мы распределяли вопросы хитро – в шахматном порядке. Весь «шахматный порядок» достается Маринке Дуничевой. После каждого оглашенного билетика Маринка, багровая от смеха и злобы, тянет руку:

– Я, можно я!

– Я даже я не знала, что Марина так любит политэкономию, – поражается Любовь Михайловна после окончания «русской рулетки».

Дуничева осыпана лаврами, как древнеримский триумфатор или запеченный поросенок. Ей ставят «автомат» за семестр и направляют вместе со мной на научную конференцию.

41.

Научная конференция профессорско-преподавательского состава и студен-тов.

Весна 1989 года. Мы на третьем курсе. В программе секции социально-экономических, научно-технических и экологических проблем современности по-следним, пятнадцатым номером заявлена моя фамилия. Сложность темы такова, что и сейчас, спустя столько лет, внушает благоговейное уважение к себе и разжигает нездоровое самолюбование…

Мой доклад рассчитан на 90 минут (страсть к гигантомании), но по регламенту положено лишь 15. С пятнадцати минут начинали первые… Вам и самим нетрудно подсчитать, что будет, если пятнадцать человек выступят по пятнадцать минут…

Уже пятого докладчика строго спросили:

– Десяти минут хватит?

Девятому было предложено ограничиться восемью. Двенадцатый по просьбам трудящихся вписался в пять… Мне достаются три минуты, в которые я успеваю поведать миру сбивчивой скороговоркой краткую аннотацию из наиболее общих мыслей по теме.

– Прекрасный доклад, – сказала после моего микроскопического спича Лю-бовь Михайловна с видом гурмана, способного определить год розлива вина, облизав пробку с трехлитровой фляги.

* * *

Секция истории древнего мира поражает «актуальностью» тем:

– Наемные воины в армиях эллинистических государств.

– Положение городов в Боспорском царстве.

– Источники рабства в Риме.

– …

Самое интересное заключается в том, что научным руководителем по всем 12 заявленным темам является О.Ю. Климов. Иначе говоря, Олег Юрьевич часа четыре слушал свои собственные мысли в дурной студенческой интерпретации. Чем раздавать студентам материалы для «докладов», лучше бы он просто прочел им лекцию.

Интересно, неужели Климов и вправду открыл какой-нибудь новый источ-ник рабства в Риме? А бывал ли он когда-нибудь в Риме вообще?

* * *

Секция математики.

Названия докладов звучат, как песни на иностранном языке:

– Изучение правил Лопиталя в средней школе.

– О приближении функций из пространства L2.

– …

Во! Если не знать ребят с физмата, можно подумать, что там учатся очень умные люди…

* * *

Секция астрономии.

Я в восхищении:

– Астрономические исследования Юпитера.

– Исследования кометы Галлея.

– …

Как в Институте Штернберга. Я не знаю, можно ли открыть новый источник рабства в Риме, ни разу не побывав в Италии, но как можно исследовать Юпитер без обсерватории?

* * *

Секция русского языка.

Ольга Николаевна Иванищева делает доклад: «Функционирование сложно-подчиненных изъяснительных предложений с относительными словами». Сразу и не поймешь, о чем речь идет и куда она идет. Сложно, мудрено, заковыристо…

42.

Иванищева Ольга Николаевна.

В нашу бытность в институте она только-только закончила аспирантуру и была кинута на прополку наших знаний по современному русскому языку. Диссертацию она тогда еще не защитила, а потому должна была вести лишь практические занятия. Причем только в нашей группе.

Мы этим весьма возмутились, ибо нам уже изрядно надоели эксперименты с начинающими преподавателями, которые почему-то проводили исключительно на нас. Но Благова сказала, что такова наша доля, из чаши которой мы должны испить до дна.

– Вы же ее еще не видели, – развела Надежда Георгиевна руками, имея в виду, конечно же, не чашу нашей злой доли, а Ольгу Николаевну. – Увидите, посмотрите. Может, она вам и понравится.

Мы увидели-посмотрели, но нам она не понравилась. Мне, по крайней мере. Мнения о себе Ольга Николаевна была высочайшего. Как-то друзья засняли ее на видео. Ольга Николаевна потом долго возмущалась перед нами:

– Ну, я всегда считала себя красивой. Но когда взглянула… Боже, какой нос. Всегда считала себя красивой, но такой нос…

Но и в этой обиде чувствовалось, что даже и нос этот она любит, и красивой себя все равно считает.

43.

Дворец пионеров стоит у озера. Мы пробираемся по льду, скашивая угол и, возможно, укорачивая себе жизнь. Нет, слава богу, лед крепок.

Нас готовятся летом засылать в лагеря, а пока нас заслали сюда – познавать премудрости вожатского дела. Каждую неделю по средам после занятий мы ездим сюда с Галиной Борисовной постигать азы.

Нас встречают работники дворца. Энтузиастов следует уважать, а они – энтузиасты. Неэнтузиаст уже давно бы расстрелял все патроны и пал смертью храбрых, послав последнюю пулю себе в рот. Эти живут и воспитывают детей. Легче ли их воспитывать в кружке, чем в школе? Наверное, даже тяжелее, ибо в школу их приведут, а сюда их надо заманивать.

Мы напоминаем стройбат, кинутый на расчистку улиц от снега. С нами легко – нас не надо заманивать. Мы послушны и целеустремленны. Мы ходим сюда каждую среду независимо от того, понравилось ли нам предыдущее посещение. С нами можно работать. С нами и работают.

Мы учимся клеить маленькие самолетики и рисовать каких-то чертиков, проводить викторины и устраивать конкурсы. Мы бегаем по пустынным этажам огромного дворца, ища, что бы еще сотворить.

В конце концов нас ловит старший горнист Дима Тормышев. С его появлением на сцене наши походы сюда приобретают оттенок раздражения на тесноту мира сего. И мы начинаем называть их средами у Тормышева…

Дима играет на гитаре – где же его горн? – и поет. Он вспоминает молодые годы и лагерь «Орленок». Галина Борисовна смотрит на всех нас с явным умилением. Разбившись на две команды, мы играем в какую-то игру для 1–3 классов. Игра захватывает, азарт растет, кто-то уже ставит на тотализатор… Хорошо опять стать третьеклассниками. Хотя бы на час-другой.

Мы заканчиваем игру и начинаем рисовать цветы. За окнами дворца темно. Дворец стоит на горе, и город внизу открывается – как с борта идущего на посадку самолета – тысячами огоньков. Они разноцветные, они мерцают и наводят грусть. Холодно. За окнами мороз. Мерцают огоньки. Наш самолет идет на посадку. А мы рисуем цветы…

44.

Посещения Дворца пионеров заканчиваются отчетом-зачетом. Вот уж где мы наигрались всласть! И напроводились всяких «интересных мероприятий». В глубине душ у всех мерцает опасение, что только на третьем курсе филфака и можно их воплотить по полной программе…

К зачету мы выпустили стенгазету. Каждый делал, что мог. Мой личный вклад в газету ужасен: я пишу поэму «Железный путь», умудряясь осквернить сразу две святые вещи – родной институт и стихи Некрасова.

45.

ЖЕЛЕЗНЫЙ ПУТЬ.

(ПЛАЧ ОТЧИСЛЕННЫХ)

Ваня (в китайском пуховичке). Папаша, а трудно учиться в этом институте?
Папаша (шурша дипломом с красной обложкой). Очень даже легко, душенька!
Разговор перед зданием МГПИ.
                              I.

Славный домина! Здоровый, ядреный!

Пыльными окнами в завтра глядит;

Студент неокрепший тропой проторенной

К нему с замирающим сердцем бежит.

В его кабинетах, как в мягкой постели,

Выспаться можно – покой и простор! –

Те, кто на первую пару успели,

Желты и мрачны лежат, как ковер.

Славный домина! С утра и до ночи

Мы проводили здесь дни…

Способные очень, другие – не очень,

И болтуны, и лентяи, и «пни» –

Всякий старался прикинуться умным

(В этом родимую Русь узнаю…)

Твердо ступаю я шагом чугунным,

Думаю думу свою.

                          II.

Добрый папаша! К чему в обаянии

Умного Ваню держать?

Вы мне позвольте при лунном сиянии

Правду ему показать.

Труд институтский безбрежно громаден –

Как пережил – до сих пор не пойму!

В мире есть враг: этот враг беспощаден,

Экзамен названье ему.

Губит он армии; в сессию нами

Правит, за парты сгоняет людей,

Ходит под боком, стоит за плечами

Учителей и врачей.

Кто-то согнал сюда массы народные.

Многие – в страшной борьбе,

Бросив попытки учиться бесплодные,

Гроб обрели здесь себе.

Вот и зачетка: четверочки узкие,

Пятерок немногих кривые хвосты,

А в основном-то все троечки грустные…

Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?

Чу! восклицанья послышались грозные!

Топот и скрежет, и вой;

Тень набежала на стекла морозные…

Что там? Отчисленных рой!

То открывают шпаргалку премудрую,

То подбородок скребут.

Слышишь ты пение?.. «В сессию людную

Любо нам видеть свой труд!

Мы надрывались под зноем, под холодом,

С вечно согнутой спиной,

Жили в общаге, боролися с голодом,

Вели с тараканами доблестный бой.

Смеялись над нами зануды-отличники,

Сек деканат и давила нужда…

Все претерпели мы, божие птички,

Мирные жертвы труда!

Братья и сестры! Как вы поживаете?

Многим за нами идти суждено…

Нас в коридорах добром поминаете,

Или забыли давно?..»

Не ужасайся их пения дикого!

С горя у них это все и с тоски.

Не вынесли люди ученья великого!

Это все братья твои – дураки!

Стыдно робеть, закрываться перчаткою,

Ты уж не маленький!.. Волосом рус,

Видишь, стоит, изможден лихорадкою,

Высокорослый студент-белорус:

Губы бескровные, веки упавшие,

«Шпоры» на тощих руках;

Вечно конспекты упорно писавшие

Руки опухли; колтун в волосах;

Ямою грудь, что на парту старательно

Изо дня в день налегала весь век…

Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:

Трудно зачет получал человек!

Не разогнув свою спину горбатую,

Он на экзамене тупо молчит,

Меланхолично, с учебника дратую,

«Шпору» в руке теребит.

Эту привычку к труду благородную

Нам бы не худо с тобой перенять…

Благослови же ты «шпору» народную

И научись дурака уважать.

Да не робей за отчизну любезную…

Вынес немало студенческий род,

Вынес и эту учебу безбрежную –

Вынесет все, что декан ни пошлет!

Вынесет все – и широкую, ясную

Грудью дорогу проложит себе.

Жаль, что учиться в ту пору прекрасную

Уж не придется – ни мне, ни тебе.

                             III.

В эту минуту звонок оглушительный

Взвизгнул – и сгинул отчисленных рой!

«Видел, палаша, я сон удивительный, –

Ваня сказал, – дураков целый строй.

Всяких племен и пород представители

Вдруг появились – и он мне сказал:

«Вот они – школьной реформы строители!..»

Захохотал генерал!

– Был я недавно в гимназии местной:

В классах кадетских элита сидит.

В школах, и то дуракам нет уж места;

Так что напрасно Ваш вуз их плодит.

Вы извините мне смех этот дерзкий,

Логика Ваша немного дика,

Вы человек и неглупый, и светский:

Не Вам защищать дурака!

Троечник Ваш – он научные знанья,

Чудо искусства – он все растаскал!

«Я говорю не для Вас, а для Вани…»

Но генерал возражать не давал:

– Ваш математик, филолог, историк

Не создавать – разрушать мастера.

Варвары! Не вылезают из троек!..

Впрочем, Ванюшей заняться пора.

Знаете, зрелищем страха, печали

Детское сердце грешно возмущать

Вы бы ребенку теперь показали

Светлую сторону…

                         IV.

Рад показать!

Слушай, мой милый: труды роковые

Кончены – сессия нынче грядет.

Мертвые в землю зарыты, иные –

Отчислены, прочий народ

Тесной гурьбой в коридоре собрался…

Крепко затылки чесали они:

Каждый с «хвостами» боялся остаться:

Стали в копейку прогульные дни!

Все заносили там старосты в книжку –

Просто ли не был, лежал ли больной,

«Может, и есть там теперича лишку,

Да ладно, пошел он!..» Махнули рукой…

В синем костюме – почтенный профессор,

Толстый, присадистый, красный как медь,

В белой рубашке, и галстук подвесив,

Едет студентов своих посмотреть.

Праздный народ расступается чинно…

Пот утирает профессор с лица

И говорят, подбоченись картинно:

«Ладно… нештó… молодцá!.. молодцá!..

С Богом, теперь по домам, – проздравляю!

(Зачетки на стол – коли я говорю!)

Тройки вам всем, дураки, выставляю

И – отработки дарю!..

Кто-то «ура» закричал. Подхватили

Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:

Как уж кому-то четверку вкатили…

Тут и ленивый не смог устоять!

Плюнул народ на ученье и шумно

С криком «ура» по дороге помчал…

Кажется, трудно отрадней картину

Нарисовать, генерал?..

46.

Эдик Пигарев.

«Каждому возрасту… и каждому званию подобают свои развлечения – от погремушки до обсуждения философских вопросов», – писал Генри Филдинг. Эдик был старше нас всех. Поэтому на моей памяти он занимался исключительно философией.

Однажды нас послали на овощебазу. И наш четвертый курс дружно туда не явился. Явился туда один Эдик, и его за нас сильно отругали. Потому что решили, что он – наш преподаватель.

Как-то Эдик лежал в больнице и, естественно, читал что-то для души. Когда он закончил Кафку и перешел к Прусту, кто-то из изнывающих от скуки собратьев по несчастью попросил у него первую книжку. Спустя несколько минут он вернул ее с благодарностью. Да, я не знаю, чего у нас сейчас несут с базара (скорее всего, Некрасов был бы недоволен), ноКафку можно смело оставлять в больничной палате на тумбочке. А Фрейда или Эразма Роттердамского, я думаю, можно даже оставить на половичке под дверью квартиры…

Эдик был немножко полноватым, немножко неуклюжим, совсем не богато одетым человеком, общающимся с Кантом, Ницше и Фрейдом. Когда он пошел преподавать, то отменил на своих уроках все учебники. И знаете, может быть, он имел на это право.

Когда мы расставались после окончания института, Эдик стал учить ла-тынь.

– Это самый нужный язык для философии, – сказал он мне…

47.

Атеизм…

Не верить в бога учила нас Бушуева. Она нас к нему прямо-таки ревновала. Думаю, однако, что у них с богом были разные весовые категории. А потому вся ее ревность выглядела нелепо.

– Боже мой, как душно в этом кабинете! – восклицает Марина на входе в аудиторию.

– Что за пропаганда религии? – принюхивается, прядая ушами и ноздрями, Бушуева.

Сейчас она, говорят, ведет основы религии. И на этом поприще, на мой взгляд, стала гораздо опаснее.

48.

Самородов.

Это прыщавое дитя пришло к нам преподавать этику и эстетику сразу после окончания философского факультета Ленинградского университета. Осторожно, бочком пробиралось оно по коридорам института, тихонько кивая на бурные «здрасьте» студенток…

Самородову не повезло с Эдиком Пигаревым. Может быть, ему в университете надо было взять «академку», чтобы разойтись с Эдиком в гулких коридорах института? Эдик с энергией бультерьера набрасывался на Самородова на каждом семинаре. Эдик был старше и опытнее. А Самородов – более образован. В общем, кровь лилась ручьями…

49.

«Каждый писатель пишет самого себя – он присутствует в каждом своем произведении…» – диктует нам Пантелеева на очередной лекции по методике преподавания литературы.

Методика – предмет важный, но абсолютно бесполезный. Он похож на короля при конституционной монархии: раз есть монархия – должен быть и король, но что с ним делать – никто не знает.

Методика – король педагогических предметов, венец творения… Жалко только, что методисты давно не видели детей…

50.

Мы сидим на стилистике русского языка у Эдуарда Борисовича Жижова…

– Хорошая у тебя, Марина, фамилия… – задумчиво говорит Жижов Маринке Грибовой, – закусочная…

51.

Дореволюционные рассказы Серафимовича!

Именно это вытягиваю я на экзамене по русской литературе 20 века. Лявданский дает нам Есенина и Пастернака, Сологуба и Андреева, Блока и Горького… Я таскаюсь на все семинары и что-то читаю дома. Я в общем-то знаю эту литературу, но…

Дореволюционные рассказы Серафимовича! Я помню только, что была в одном рассказе какая-то мельница. И что-то очень нехорошее там с кем-то произошло… Быть может, с мельником? Уж если была мельница, так, верно, был на ней и мельник?

Я начинаю ответ с краткого экскурса в историю мельничного дела в России. Потом характеризую тяжкий труд мельников. Когда минут через пятнадцать я дохожу до технологии выпечки крекеров, Лявданский ставит мне «четверку».

Мы уходим из кабинета вдвоем: я и мое чувство собственной неполноценно-сти.

Дореволюционные рассказы Серафимовича!

52.

Лявданский Эдуард Константинович.

«А вот, в центре, вот, вот туточки – это наш ректор!» – умильно восхищаюсь я, показывая знакомым и родственникам курсовую фотографию…

Мечты… Нет Лявданского на фотографии – не пришел, не захотел, не заува-жал. Что, не нравится себе на фотографиях? А кто на них себе нравится? Кто не жаждет большего? Его же не на конкурс фотомоделей в конце концов приглаша-ли. Как же было не сфотографироваться с любимыми филологами? Не пришел.

Вот такой он – наш ректор: суровый, даже какой-то отстраненный от всех, ушедший в себя. Он вел у нас литературу 20 века и несколько спецкурсов, но фотографироваться не захотел. Почему? А кто ж его знает…

Эдуард Константинович торопиться не любит: он на лекции и то приходит к концу первого часа. Может, и на фотографирование опоздал? Был занят и опоздал? Или спешил, но троллейбус сломался? Пусть уж лучше будет так. Как-то спокойнее. Хотя в душе, не скрою, есть скверное опасение, что никуда он и не торопился, а троллейбус был здоров, как космонавт перед полетом…

Лекции Лявданского были умными. Да и сам он – человек умный и разбирающийся в литературе. И глаза у него тоже с каким-то умным прищуром. А как он прекрасно читает стихи! Причем самые сложные, вроде «Двенадцати» Блока. Просто заслушаешься.

Любимый поэт Лявданского – Пастернак. Мне легко представить Эдуарда Константиновича сидящим дома в кресле рядом с бесчисленными рядами книг в шкафу и с томиком Пастернака в руке. И тишину. И погруженность в поэзию…

Да, если человека можно представить в такой ситуации – уж верно у него есть кое-что в жизни. Ибо иметь в жизни уж хотя бы даже и одного Пастернака – это, согласитесь, тоже немало.

Лявданский все изрекает, как непреложные истины и спорить не любит.

– Это потому, что он уже все знает, – сказала мне как-то Людмила Львовна.

Может, и так. Даже и наверняка, что так.

А на вручение дипломов Лявданский к нам тоже не пришел. Да, троллейбусы у нас так часто ломаются…

53.

Инна Быковец.

– Вот я много читала умных книг, – говорит мне Инна на переменке. – И что я получила взамен? То, что вокруг меня мало друзей? Что не с кем поговорить? Нет, не то чтобы совсем полный вакуум, но…

Инна, несомненно, самый умный и литературно одаренный человек на нашем курсе. Где-нибудь в Штатах она могла бы сделать карьеру. В нашей стране ей остается разве что искать богатого мужа.

54.

В коне концов это должно было когда-то случиться!

«12 февраля (понед.) 1990 г. – в 8:30 – установочная конференция по педпрактике (аудитория 32) – Г.Б.»

Эта запись сделана в моем тогдашнем ежедневнике дрожащей рукой. Прие-хали, дождались, повадился кувшин по воду ходить, окончить моряку жизнь в пучине! Нас на шесть недель бросают в настоящую школу. Расстреляйте меня здесь же! Не мучьте так долго!

Галина Борисовна (Г.Б.) дает задания списком. Их количество способно сде-лать жеребца мерином. Мы расходимся по домам с пониманием того, что расплата наступила. Сколь веревочке не виться…

Я хожу в восьмую школу. У меня 7-А класс. Александр Эдуардович – это их классный руководитель. А предмет ведет у них Мара Георговна.

Привет, педпрактика, привет!

Мара Георговна берет семиклассников душевностью. А Александра Эдуардовича они не слушаются, пока он не рявкнет на них зычно. После рева семиклассники уважительно смотрят на классного руководителя, по их рядам проходит какой-то шелест, и они затихают на несколько минут.

Я сижу на Марином уроке. Тема: «Самостоятельные и служебные части речи». Мне нехорошо от предчувствий. Скоро, очень скоро – завтра! – придется и мне давать уроки… Пристрелите меня сейчас!

– Сережа у нас сложный мальчик, – говорит мне перед уроком Мара Георговна.

Я уже вижу, вижу я уже это, по морде его вижу!

Я задаю Сереже на уроке несколько вопросов, а когда все начинают делать в тетрадках сложное упражнение, вызываю его к доске. У него задание простенькое – как раз по его тупой головушке…

– Сережа у нас так хорошо сегодня работал на уроке, что я даю ему отдельное специальное задание, – заявляю я, подманивая Сержа кусочком мела к доске.

Душевность, прежде всего душевность!

Первый урок прошел. Яду мне, яду! Каникулы! Меня спасли каникулы. Они сократили практику на неделю, дав отдых от трудов и учеников.

Мы уходим из школы…

«23 марта (пятн.) 1990 г. – конец практики.»

Это написано в моем дневнике крупными буквами. И следующая запись:

«27 марта (вт.) 1990 г. – 1. спецкурс по лит-ре,

 2. сов. лит-ра

 3. совр. русск. язык»

Расписание занятий! Манна небесная. Поживем еще!

55.

24) Судьба интеллигенции в революции в прозе 20-х годов. («Города и годы» Федина, «Севастополь» Малышкина, «Зависть» Олеши, «Белая гвардия» Булгакова.)

25) Жанр антиутопии в прозе 20-х годов. («Мы» Замятина, «Чевенгур» Платонова, «Роковые яйца» Булгакова.)

26)  Философский роман 30-х годов. («Дорога на океан» Леонова, «Мастер и Маргарита» Булгакова.)

Вопросы по советской литературе… Как хорошо, что есть на свете Михаил Афанасьевич Булгаков! Если бы не он – половина из нас этот экзамен не сдала бы. Кто знает, чему там завидовал Олеша? И что за Малышкин такой написал «Севастополь»? Уж не наш Олежка ли? Да он, вроде, из Белоруссии…

56.

Бронетемкин «Поносец».

Это гордое имя было выгравировано колюще-режущим предметом на парте в кабинете по медицине, куда нас загнали на лекцию по русскому языку. А первый курс приходил туда на отечественную историю…

57.

Чтобы знали вы, как тяжка и незавидна участь студентов филфака, я позво-лю привести здесь образец сессии (она была для нас летней на четвертом курсе). Снимите шляпы и плачьте, о волки!..

Да, истинные волки те, кто дает бедным студентам такую программу и такие нагрузки. На какие муки обрекают они неокрепшие юные души и тела. Сколько сил нужно потратить и нервов измотать, чтобы сдать все это, по возможности ничего не уча.

Километры «шпор» лентами лежат в карманах, килограммы «бомб» засунуты в сумки, передранные у товарок конспекты оттягивают руки до колен…Мы сдаем сессию:

экзамены:

1) зарубежная литература

2) методика русского языка

3) советская литература

4) современный русский язык

5) курсовая работа

зачеты:

1) спецкурс по литературе

2) этика и эстетика

3) педпрактика

4) советское право

И таких сессий у нас было десять! Мамы и папы, никогда не пускайте детей поступать на филфак!..

58.

– Минк Сноупс мучительно ищет подход к слову «они», которым он обозначает силы, приведшие его к трагедии. И в тюрьме он наконец смутно приходит к пониманию «их». «Они» – это богатые… Так все-таки что же хотел сказать финалом своего романа Уильям Фолкнер? – читаю я на зачетном коллоквиуме по зарубежной литературе.

Сюда допущены только лучшие. Те, кому Ендовицкая позволила подготовить доклады по анализу идейно-художественных особенностей романа «Особняк». Мне достался смысл финала романа. Вот я и надрываюсь над этим смыслом.

Нам, прошедшим этот коллоквиум, сдавать экзамен не нужно: Ендовицкая поставит нам «автоматы».

Солнечный вечер самого начала лета. Мы сидим кружком за несколькими составленными вместе партами, по очереди говорим о литературе и понимаем друг друга с полуслова. Нам интересно. Так, наверное, и должно быть на каждом коллоквиуме. Почему же мы дошли до этой гармонии только на самом последнем из них?

– Вот поэтому-то, наверное, так и ополчилась американская критика на этот роман, роман, который показывает не Америку рекламных проспектов, а Америку реальную – Америку Сноупсов! – заканчиваю я под одобрительный кивок Ендовицкой.

Мое выступление – последнее. Нам ставят «автоматы», и мы уходим в нача-ло лета… За нами закрывается дверь в зарубежную литературу. Теперь, чтобы что-то в ней понять, нам придется биться в эту дверь головой. И не будет рядом умной Ендовицкой с заветным ключиком.

– Ступайте и постарайтесь исправиться, – напутствовала нас после одного из семинаров по Марку Твену Ендовицкая.

Исправимся ли, Любовь Сергеевна?

59.

Ендовицкая Любовь Сергеевна.

Она вела у нас весь грандиозный курс, объединенный скромным названием «зарубежная литература». Любовь Сергеевна могла бы жить и в 19, и в 14 веке… В любую эпоху нашлось бы для нее местечко в уголке библиотеки или скриптория, где она могла бы читать. А больше ей ничего и не нужно было. Она жила даже не литературой и даже не в литературе – она жила ради литературы.

Она пыталась защитить от наших варварских суждений Гомера иЕврипида, Петрарку и Данте, Стендаля и Мопассана. Она пыталась их защитить, и пыталась сделать нас их защитниками. Но нет пророков в своем отечестве – трудно человеку понять сразу учителя своего.

Как поначалу ненавидели мы скрипучий голосок Любови Сергеевны. Как раздражали нас ее лекции и семинары. Как не хотелось нам читать пухлые старые тома каких-то древних греков и римлян, от одних корешков которых пахло глубокой сонной дремой.

Сама Любовь Сергеевна знала о литературе все. Не было на свете такой книги, которую бы она не прочла и, самое главное, не запомнила бы, о чем она и какое место занимает в мировой культуре. Любовь Сергеевна, Вы мой «номер первый» среди учителей…

60.

17 сентября 1990 года. Пятый курс.

– Вы должны провести не менее двенадцати уроков по литературе, два урока внеклассного чтения, четыре урока по русскому языку, две лекции по литературе… – отправляет нас на очередную педпрактику Пантелеева.

– Людмила Тимофеевна, нам же всего год осталось учиться, – не выдерживает Марина Долгирева на задней парте.

– Вы должны справиться с этим за шесть недель, – уверенным тоном, внушающим оптимизм, заявляет Пантелеева.

Школа № 10, 9-В класс. Тут суждено мне сложить голову свою. Или нет?

Я рассказываю девятиклассникам про «Плот «Медузы» Жерико, читаю им лекцию по «Валтасарову пиру» (Библия, Байрон, Гейне) и ухожу с практики, как мне кажется, не прорастив доброго зерна в их злобных душах.

61.

Марина Волохова.

При взгляде на Марину как-то верилось, что она отдаст себя детям, не оста-вив камня на камне от личной жизни, которой у нее вроде бы и не было вовсе…

После удачной практики на четвертом курсе во 2-й школе Пантелеева уве-ряла Маринку, что сделает все возможное, чтобы добиться для нее места в этом престижном очаге образования и воспитания подрастающего поколения. Маринка была польщена и довольна.

Потом, ближе к распределению, Пантелеева, правда, развела руками:

– Вот если бы у тебя, Мариночка, была мурманская прописка. Вот если бы ты вышла замуж, получила прописку… Тогда, может быть.

И что вы думаете? Маринка вышла замуж, получила прописку, родила ребенка и… послала всю эту педагогику к такой-то матери.

62.

Марина Долгирева

– Нам так жаль, что Марина Борисовна от нас уходит. Она – наша любимая учительница. А нам теперь опять дадут какую-нибудь старую крысу, – с горечью поведали мне еще не умеющие врать гимназические шестиклассники, когда Марина бросила преподавание в одной из самых престижных гимназий города и пошла работать корректором в газету.

За такие слова можно было и остаться. Нечто подобное вряд ли услышит в свой адрес корректор.

– Я только теперь почувствовала себя взрослой, – заметила как-то Марина, перекочевав в корректорское кресло.

Что ж, с годами желание быть взрослой может сильно поубавиться, и образовавшуюся пустоту вряд ли заполнят выправленные гранки…

63.

Мы – переходное звено. До нас преподавался научный коммунизм, после нас – политология. Нам достался научный социализм. Его вел у нас декан Сомов. Он нес что-то маловразумительное на лекциях, мы – на семинарах.

Мечом карающим для Сомова был Эдик, у которого на каждое слово декана находилось пять в ответ. Со стороны Эдика было некорректно ставить декана в такое скверное положение. Хотя, с другой стороны, Сомов все равно не знал, чем занять нас два долгих семинарских часа. Эдик же с легкостью заполнял их доказательствами необходимости независимости Латвии или падения коммунистического режима в Советском Союзе. В изложении Эдика это было если и не совсем социалистично, то, по крайней мере, очень научно. Мы слушали его с обманчиво умным видом ротвейлеров, выполняющих команду «сидеть!»

64.

У нас общее языкознание.

Чупашева как-то бочком заходит в аудиторию. Боже, как хорошо она знает русский язык. Кто мы по сравнению с ней в этом вопросе? Англичане мы. Англи-чане…

65.

Чупашева Ольга Михайловна.

Ольга Михайловна – строгий преподаватель. И очень культурный человек. Если бы ее назначили в расстрельную команду, она обязательно сказала бы приговоренному:

– Пожалуйста, разрешите вас расстрелять. Подвиньтесь чуть-чуть вправо, если вам, конечно, не трудно: так будет удобнее и мне и вам.

66.

Рефераты…

Можно писать рефераты и защищать их перед экзаменационной комиссией, вместо того чтобы сдавать «гос» по научному социализму.Сомов увлек нас этой сомнительной выгодой, и мы бросились разбирать темы…

Мы сидим с Маринкой Дуничевой на стульчиках в деканате и водим моим пальцем по длинному списку. Многие темы уже застолблены – против них подписаны фамилии наших товарищей по несчастью.

В конце концов нам надоедает делать умные липа, и я выписываю против двух тем наши имена. Маринкино счастье в эту минуту, наверное, вышло в туалет, ибо недели через три, когда Дуничева уже натаскала из областной научной библиотеки кучу книг и настрочила листов десять темной мути то ли о мавританской рабочей партии, то ли о партии рабочего класса Бангладеш, Сомов подозвал ее на переменке:

– Марина, эту тему еще раньше выбрала Инна Цурихина. Тебе придется ис-кать другую, Марина.

На Маринку жалко было смотреть.

– Послушай, давай я пойду к Сомову и подтвержу, что тема была свободна, кода ты ее выбирала? – предлагаю я.

– Не надо, – всхлипывает Маринка. – Сомов скажет, что Цурихина писала невидимыми чернилами, или еще что-нибудь.

Маринке пришлось сдавать «гос», а про народную партию Свазилендаповедала комиссии Инна Цурихина…

67.

Я вывожу в тетрадке: «13 сентября I990 года». Я готовлюсь конспектировать лекцию Смирнова по советской литературе.

– «Тихий Дон» как роман-эпопея, – оглашает Альберт Сергеевич тему очередной лекции.

Я пишу: «Т.Д» – роман-эпоп». По-научному это называется скорописью. Маринка Дуничева рисует на полях моей тетрадки жуткого вида лошадь…

– В центре «Тихого Дона» – социальная и духовная жизнь народа, не только казачества, в переломную, трагическую эпоху революции и гражданской войны, – начинает Смирнов, мерно покачиваясь в такт своей заунывной лекции. – Шолохов показывает, что произошло с народом в целом и что происходит с отдельными человеческими судьбами. То есть, на первом плане у Шолохова – человек. Шолохов старается быть объективным. Картины народной жизни занимают у него центральное место. Они показаны широко и в эволюции, а не в статике.

В начале романа имеется своеобразный эпический зачин. Это предыстория семьи Мелиховых. Шолохов психологически мотивирует необычность характера, темперамента Григория Мелихова, противоречивость его натуры…

– Что это за лошадь, Марина?

– Это конь. Гнедок.

Я начинаю рядом рисовать вторую уродину.

– Так, Григорий не может владеть собой в определенных случаях, не может обуздать себя, – это опять Смирнов. – Вся его жизнь соткана из противоречий. Это восходит к тому, что его бабка была турчанкой. Дед же тоже вел себя, как Григорий. Григорий способен противостоять общепринятому. Он не боится быть «белой вороной». Уже в предыстории автор показывает многие особенности казачьей жизни. Потом Шолоховподробно изображает казачью среду – семьи Мелиховых, Астаховых, Коршуновых. Он показывает их жизнь безо всякой идеализации. Так, он показывает патриархальные отношения в казачьей среде. Автор показывает сословную психологию казачества. Например, плохое отношение к чужакам…

– А это его жена, – говорю я Маринке. – Гнида.

– Все, – заявляет она, бросая вслушиваться в ахинею Смирнова, – давай рисовать «видеоклипы»?

Я хладнокровно киваю…

– Таким образом, – надрывается Смирнов, – Шолохов показывает не только жизнь людей в целом, но и многообразие отдельных личностей. Человек у него – существо не только социальное, но и биологическое. Шолохов показывает, что на судьбу человека влияют не только социальные, но и личностные качества, физические даже…

– Это наездник Гниды, – объясняю я. – Его зовут Разгульдяй.

– А это что у него в руке?

– Это не рука – это нога. Со шпорами.

– Нога со шпорами?

– Сапоги со шпорами. Но они тонкие – их не видно. А шпоры видны.

– А вот тут, на носу, что?

– Это ухо, а не нос!

– Ладно, – криво улыбается Марина. – Сейчас будет наездник и для Гнедка! – и берет в руку ручку…

Мы с Дуничевой рисуем видеоклипы. Текст безразмерного романа пересказывает Альберт Сергеевич Смирнов…

68.

Смирнов Альберт Сергеевич.

Альберт Сергеевич преподавал нам советскую литературу. Единственным достоинством его лекций было разжевывание содержания никогда нами не читаных книг. Всех этих Бондаревых, Васильевых, Быковых и прочую литературную нечисть мы отвечали по конспектам Альберта Сергеевича и отвечали хорошо.

Он знал море книг, до которых у меня не доходили нервы. Именно нервы. Ибо руки мои были на месте. И эти руки держали эти книги. Но уже к третьей странице нервы мои иссякали… Альберт же Сергеевич прочел их все, запомнил содержание и даже мог доступно пересказать его нам более или менее близко к тексту

Но иногда доступность лекций Смирнова обращалась против нас. Это бывало в те редкие моменты, когда мы проходили писателей хороших, тексты которых мы прекрасно знали. Вот это была мука мученическая!

– И тогда в Москву приехал дьявол, – говорит, раскачиваясь, Альберт Сергеевич. – Там, в романе, он сразу так, правда, не называется. Его фамилия – Воланд. Во-ланд. С «д» на конце. В-о-л-а-н-д. С «д» на конце…

Мы мученически закатываем глаза, зеваем, нервно чешемся во всех местах.

На таких лекциях мы платили за все…

69.

– За сладострастным влечением к России в творчестве Блока появляется город Медного Всадника – Петербург. Это как бы город, расположенный под великим городом Энрофа. И уже не Даймон, а какое-то исчадие Дуггура водит поэта… – эту ахинею я несу на литературной критике.

Мы разбирали доклады. Тема нашего с Дуничевой – «А. Блок. Попытка суда над ним в критике 20 века». Я докладываю по «Розе мира»Даниила Андреева. Уже само название книги мне не понравилось: оно обещало самые мрачные виды на чтение.

– Жанр – видение, – прочел я в аннотации и вздрогнул от предчувствий. Когда же я начал читать, то понял сразу, что Данечку не надо было в тюрьме баловать бумагой и чернилами…

Иванова внимательно вслушивается в наш с Данечкой бред о Дуггуреи Даймоне… Неужели она что-то в этом может понять?

70.

«Иванова не любила Маринку Дуничеву».

Запись сделана со слов самой пострадавшей, т.е. Дуничевой. Маринка грешила на случай, столкнувший ее с Ивановой еще на первом курсе под стенами общежития. Что делала Дуничева у оплота студенческой вольницы – понятно: кликала судьбу. Но что там делала Иванова? Это покрыто мраком, единственной светящейся звездочкой в котором является Маринкина сигарета…

Это были старые патриархальные времена, когда курение еще не приветствовалось в среде субтильных первокурсниц. По ее собственным словам, Маринка завидела Иванову слишком поздно, чтобы выбросить окурок. Иванова поздоровалась с Дуничевой и прошла мимо…

– Лучше б я ее сожрала, – людоедски жалилась мне Маринка уже на третьем курсе.

– Иванову?!

– Да нет, сигарету.

– Марин, ты преувеличиваешь, – вразумляю я ее. – Иванова в тебе души не чает…

О, как я ошибаюсь, как я ошибаюсь! Мой годовой план по ошибкам выпол-нен на одном этом случае. Когда на пятом курсе мы сдавали Людмиле Львовне теорию литературы, Маринка в качестве дополнительного вопроса получила следующий:

– Курить еще не бросили?

Да, не любила Людмила Львовна Иванова Маринку Дуничеву…

71.

Иванова Людмила Львовна.

В личной жизни Людмилы Львовны чувствовался какой-то надрыв, который один только и способствует занятиям искусством и привлекает к себе, толкая вас навстречу некоему тайному знанию.

С Людмилой Львовной хорошо бы было встретиться в ночь под Рождество где-нибудь в зале при свечах. И в разноцветной мишуре. И с запахом хвои, апельсинов и старых книг. Чтобы поговорить о Коте Бегемоте с Коровьевым или о Фаусте. Или о том, зачем мы живем и что движет мир вперед: наша жажда жизни или наше стремление к смерти… Причем совсем не обязательно было бы с ней соглашаться. Я же не говорю – соглашаться, я говорю – поговорить.

Людмила Львовна – человек искусства, алхимик от литературы. Вокруг нее в полумраке мерцают тени героев прочитанных книг. Жизнь идет, годы плывут… Остается только литература – вечная и странная страсть некоторых людей, стремящихся в бездну, сокрытую от глаз большинства…

72.

Как-то так получилось, что Людмила Львовна нас начала, и она же нас и за-кончила: на первом курсе она вела у нас введение в  литературоведение, а на пятом – теорию литературы.

– Образность, главное образность, – говорила она нам на литературоведении. – Что вы чувствуете, прочитав это?

Вика Куклина, прочитав «Шинель», увидела кулак.

– Вот, в этой девочке что-то есть, – воодушевилась Людмила Львовна. – Не знаю, как пойдет дальше, но что-то чувствуется.

А дальше не пошло. Это было в начале первого курса, и спустя несколько месяцев Вика бросила институт. Мне до сих пор интересно, кто же из них ошибся – Иванова или Куклина?

А мне лично всех было жалко на первом курсе: и Акакия Акакиевича, и дя-дюшку Жюля, и еще кого-то там…

73.

Суровость пришла с возрастом. С видом гестаповца, выбирающего из списка жертву для расстрела, я вожу на пятом курсе пальцем по перечню вопросов к теории литературы:

– Задачи и цели изучения теории литературы.

– Литературоведческая мысль до начала 19 века.

– Литературоведческая мысль 19 века.

– Художественный образ.

– Искусство и действительность.

– Идея художественного произведения.

– Сюжет художественного произведения.

– Композиция худо…

Принадлежа к особо отличившимся на семинарах (без ложной гордыни признаюсь, что доходило нас до тех семинаров так мало, что пришедшим приходилось отличаться всем) я имею право вместо экзамена взять один вопрос и подготовить по нему доклад.

– Искусство и действительность… – бормочу я, – искусство и действитель-ность…

Жертва, похоже, выбрана.

Вскоре вечерочком я отлавливаю Людмилу Львовну в коридорчике, она ведет меня в крохотную медицинскую аудиторию, увешанную скелетами и кишками, где я и доверяю ей интимным шепотом результаты моих исследований…

74.

– Мы в деревню не поедем! – твердо сказали мы на распределении.

– А надо бы, – уверил нас какой-то толстый дядька из областного комитета по образованию.

– Нет!

– Вам еще «госы» надо сначала сдать… – угрожающим тоном заметил декан Сомов, косясь куда-то в сторону.

– Нет! Мы все равно не поедем. Ни за что. Нас зароют там, где мы окончили институт!

И мы не поехали…

75.

Крутая Дресва.

Это не ругательство. Это название деревни из одноименного романа местного маститого писателя.

Перед самыми «госами» нас осчастливили литературным краеведением. И Людмила Тимофеевна с энтузиазмом ведает нам оВиталии Семеновиче Маслове, который эту «Крутую Дресву» и написал нам на погибель.

Мысли наши уже, как у исповедавшегося больного, – в мире ином. Мы практически уже закончили институт и впереди у нас только «госы». Только «госы» и… это вот проклятое краеведение.

Лица у нас отрешенные. Мы даже не шумим. Нет.

– Все произведения Маслова объединены одним местом действия – деревней Крутая Дресва, – радостно сообщает нам Пантелеева.

Кто-то вежливо кивает. Мол, ну что ж с ним поделаешь.

– Виталий Маслов литературную свою деятельность начал в 1968 году, – все еще надеясь, очевидно, выжать из нас слезы умиления, доводит до нашего сведения Людмила Тимофеевна.

В глазах у всех немой вопрос:

– Зачем? Зачем он начинал?

– Да, это не Пастернак! – не выдерживает Пантелеева. – Это не Пастернак!

Все согласно кивают: да, мол, поняли уже…

76.

Госэкзамены…

Их было четыре. Научный социализм прошел вяло. Большинство из нас подготовили доклады. Тема моего звучала так: «Особенности современного рабочего движения в развитых капиталистических странах». Главным было не содержание – главным была форма.

– Двадцать страниц машинописного текста через два интервала, – сказал нам декан Сомов.

Можно было подумать, что они не читали наши рефераты, а мерили их линейкой. «Они» – это члены государственной экзаменационной комиссии, которых мы имели честь лицезреть в день нашего первого научно-социалистического «госа». Мне было их искренне жаль: прочитать такую гору мусора, да еще потом прослушать (нам давали по десять минут) наиболее сквер-ные места из нее, делая при этом умные лица…

– Вам нужно было части текста нумеровать согласно вашему плану, помещенному в начале, – сказал мне перед экзаменом рецензент.

Это единственное, что его смутило.

– Откуда же мне было знать, что вы такой дурак, – чуть не ляпнул я. – Даже школьников не заставляют нумеровать части сочинения.

Перед русским языком все тряслись больше всего. Мы символично сдавали его 13 июня…

Число не радовало. Обилие вопросов и отсутствие на них ответов не радовало. Плохая погода не радовала. Холод в аудитории… Правильно: тоже не радовал. А что же радовало?

Порадовала – не порадовала, а немного повеселила нас Кондратенко. Она выскочила из аудитории, как ошпаренная:

– Ой, такое спрашивали! Ой, такое!!! Сложное! Правописание «не» с глаголами и деепричастиями!

«Гос» по русскому языку объективно был самым сложным. Этими «пятерками» и «четверками» мы гордимся, пожалуй, больше всего. Я, по крайней мере, очень горжусь своей «пятеркой». Жаль, что нельзя заказать ее бюст и поставить его на свой письменный стол. Мы бы любовались друг другом: я и моя «пятерка» по русскому языку…

С литературой вышло смешно. Вопросов было больше ста. Складывалось впечатление, что человек, их задававший, вообще ничего не читал. Он спрашивал обо всем – от былин до современности… Особой популярностью пользовался вопрос: «Роман Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы» (по выбору экзаме-нующегося)». Данное в скобках примечание не давало нам покоя: то ли экзаменующийся должен был выбрать одного из братьев, то ли он имел право в случае чего вообще отринуть этот вопрос…

Недели две, с большой от набившихся в нее мыслей головой и умалишенным видом человека, который никак не может понять, что же он потерял, я рылся в кучах учебников, конспектов и художественных книг… И что же, как вы думаете, мне попалось на экзамене по этой самой литературе? Привожу полностью:

1. «Ревизор». Новаторский характер комедии.

2. Интеллигенция и революция в прозе 20–30-х годов.

3. Поэмы А.Т. Твардовского.

И к этому нужно было идти пять лет? «Ревизора» я кусками знал наизусть. Интеллигенция вся пошла по Булгакову. А «Василия Теркина» и «За далью даль» я помнил еще со школы. Огорчение и разочарованность. Такой «гос» можно было сдать, вообще не открывая ничего…

И вот теперь нам остался один последний экзамен – педагогика и методика. Он один отделяет нас от нашего высшего образования.

– Мне приятно, что именно вы выбрали методику литературы, – сказала нам Пантелеева, когда мы пришли к ней на консультацию перед нашим последним «госом».

Мы имели право выбрать любую из методик. Все почему-то кинулись сразу на русский язык. Абсолютно все. Так, по крайней мере, показалось мне сначала. Однако когда я пришел на консультацию, то понял, что ажиотаж был поверхностным: все лучшие – здесь.

Экзамен прошел на печальной ноте конца. Я рассказал о специфике изучения лирики в школе, процитировал Макаренко о том, что «лучшее половое воспитание – это отсутствие всякого полового воспитания», вызвав полное одобрение наших педагогов, и вышел в коридор с последней в своей жизни «пятеркой»…

«Госы» кончились. Институт кончился. Пора расходиться…

77.

В субботу, 29 июня 1991 года, в 12.00 мы идем в институт в последний раз. Ощущение – как будто присутствуешь на собственных похоронах. Нам вручают дипломы.

Вообще, с вручением дипломов вышло как-то не очень хорошо. Преподавателям следовало бы понимать, что пять лет мы следили за ними глазами на лекциях и семинарах. А глаза… Через глаза смотрит в мир человеческая душа. И плохими ли мы были студентами или хорошими, но души были у нас наверняка…

На вручении дипломов нам плюнули в души. Нас пришли проводить лишь Людмила Львовна Иванова, Альберт Сергеевич Смирнов и наш декан Сергей Александрович Сомов. А где же были все остальные? Людмиле Тимофеевне было приятно, что мы выбрали методику литературы? А нам не было бы приятно, если бы она пришла проводить нас «в последний путь»? А что же наш ректор не дошел до нас? А где же…

Прощальное слово куратора Смирнова было оригинально.

– Прикипел я душой к этому курсу, – сказал Альберт Сергеевич, – но ничего, думаю, что скоро это пройдет, и я это переживу.

По актовому залу, где мы сидим нарядными кучками, проносится шорох недоумения. Наконец декан вручает нам дипломы: сначала красные. Их пять: у Кати Богомоловой, Инны Цурихиной, Оли Балакиревой, Лены Стрелковой и Светы Елфимовой. Потом синие…

– Я хочу поздравить тех, кого хочу, – встает Людмила Львовна и начинает раздавать свои «дипломы».

Те, кому она вручает на память открытки с благодарностью за отличные знания, явно польщены. Как, по сути, мало надо душе человеческой, чтобы растаять…

Мы спускаемся по лестницам к выходу. На втором этаже толпятся абитуриенты – работает приемная комиссия. Что же: время, как неоспоримо доказывают нам стрелки часов, идет по кругу, и все повторяется вновь.

Мы смотрим на младое племя  грустно и мудро.

– Как там у тебя? – говорит мне Эдик на крыльце. – Славный домина, здоровый, ядреный?

И мы все вместе оглядываемся на институт. Годы прошли – мы расходимся на орбиты, которые, быть может, никогда больше не пересекутся. К этой минуте мы шли пять лет. Все, к чему идут долго, оказывается весьма грустным. Мы ухо-дим из института навсегда…

78.

Цитата.

Думаю, она могла бы сойти и за эпиграф. Но у произведения их и так уже три. Так что я решил поместить ее в конце:

«Я полагаю, что ни в каком учебном заведении образованным человеком стать нельзя. Но во всяком хорошо поставленном учебном заведении можно стать дисциплинированным человеком и приобрести навыки, которые пригодятся в будущем, когда человек вне стен учебного заведения станет образовывать сам се-бя».

М.А.Булгаков. Жизнь господина де Мольера.

79.

Газеты.

После окончания института мои однокурсники как-то очень часто стали да-вать интервью в газетах. Вернее, в газете. Газета называлась «Мурманский вест-ник». И в ней работала тогда Наташа Стасюк – тоже наша однокурсница. Что отчасти развеивает метафизический смыл наших частых появлений на страницах этого средства массовой информации.

И я стал собирать вырезки…

Инна Цурихина:

«…профессия учителя – страдательная и всегда жертвенная. Жертвуешь, как правило, личным временем, личной жизнью. Счастливых минут не прибавляют и бытовые проблемы, которые есть у всех. Но существуют разные женские типы. Мне кажется, я в большей степени создана именно для профессионального счастья, нежели для семейного…»

30 июля 1994 года.

И как это Инку поймали в середине лета? Кому вообще взбрело в голову писать об учителе летом?

Марина Долгирева:

«Я бы вернулась в школу, если бы не это государственное небрежение».

14 января 1995 года.

Мало кто из нас работает в школе. От профессии остались значки-«поплавки» с золотой, развернутой на самой интересной странице книжечкой и гербом несуществующего государства на голубом фоне. Да дипломы – билетики с корабля, на котором нас учили не тому, что нужно в жизни…

Оля Балакирева (о годах учебы):

«Мне бы хотелось вернуть это время: оно дорого мне тем, как я смотрела на жизнь. Казалось, что все по плечу, что все главное – впереди…»

5 октября 1996 года.

Мы ушли из института, и оказалось, что впереди у нас только пенсия и…

80.

Некрологи.

Потом я как-то незаметно стал собирать другие газетные вырезки – некрологи:

– Бросалина,

– Галина Борисовна,

– Лявданский Эдуард Константинович,

– Смирно Альберт Сергеевич…

Я бросил, когда в январе 2006-го не стало Эдика Пигарева. Потому что мне стало страшно. Мне говорили, его затравила стая коллег в североморской газете, где он работал. А наш курс теперь уже никогда даже теоретически не собрать вместе. По крайней мере, в этом мире. Остается ждать, когда мы соберемся там, куда мы все уйдем отсюда…